вспоминать, думать.
В каждом учреждении свой беспорядок.
У одних строгая тишина в комнатах, чистота, рабочая обстановка, а в курилку не войдешь – полно.
У других огромный коридор, и по нему с деловым видом ходят сотрудники. Весь день. Сомкнутыми рядами.
У третьих беспорядок веселый, суматошный. Нужен документ – все бегут за документом. Нужен отчет – все за отчетом. Кучей. Наперегонки. Шумно и радостно.
Ты начальник – я дурак. Я начальник – ты дурак. Но если ты начальник, а я не дурак, – что тогда?
Лазуня Розенгласс поменял много работ, нигде надолго не задерживаясь.
Говорили, что он ленив, вял и неинициативен.
Но он не был ленивым.
Всякий раз перед новым делом он продумывал смысл будущей работы, и не было желания начинать ее, не было сил закончить.
Он писал: 'Так где же нам взять свежие мысли, великие идеи, грандиозные, взахлеб, свершения? Всё, что мы обдумываем, давно уже думано-передумано, пока мы давились под плитой. Всё, что мы решаем, давно уже решено и отброшено за ненадобностью. Всё, что мы предвосхищаем, давно уже позабыто в пыльных архивах. Что же остается взамен? Дутость имен. Несуразица жизни. Мерзость ленивого запустения...'
Соня и Броня, синие от недоедания, заглядывали, бывало, на огонек и криком спрашивали с порога:
– Товарищ Розенгласс, разъясните нам, пожалуйста, текущий момент.
Соня и Броня с радостью интересовались всем на свете, но ими не интересовался никто.
– Это мы счас, – ерничала с лежанки вечная вдова Маня. – Это мы в момент!
И тогда они спускались в подвал, в домоуправление, садились по глухоте своей в первый ряд и проходили заново курс политграмоты для дворников, лифтерш и водопроводчиков.
Соня и Броня слыли у них отличницами.
– Были люди, – говорила Маня на это, – а теперь вылюдились.
И Лазуня прятал улыбку.
– Разбессовестная ты моя старушка, – журил ласково. – Всё-то она понимает.
– Нешто, нешто, – бурчала без злобы. – Вот ужо позову праправнука – он те на раз кончит...
Праправнука у Мани давно не было.
Праправнук задохся еще в империалистическую от вредных немецких газов.
И прапраправнука тоже уже не было.
Его в гражданскую расстреляли за побег.
То ли от белых к зеленым, то ли от красных к белым.
Маня не разобрала.
Возле родильного дома его остановила женщина.
В черной шапочке. В строгом, прямого покроя, пальто. Отрешенная, как монашка.
– Не откажите, – сказала. – Там у меня сестра. Ее надо встретить.
И они вошли внутрь.
– А почему я? – спросил Лазуня.
– Вы мне понравились, – ответила без улыбки.
В зале было полно. В зале было шумно и суетливо. Совали в окошко свертки, банки с компотом, яблоки, писали по углам записочки, дежурная у телефона скороговоркой называла цифры: три триста, три пятьсот, сорок семь, сорок девять, пятьдесят два... Лазуня с любопытством вертел головой. Первый раз в таком месте. Раньше не приходилось.
– А где у нее муж? – всполошился. – Где муж? Это его дело.
– Нет мужа, – ответила женщина.
Приоткрылась боковая дверь, тетка в балахоне стыдливо сунулась наружу и закричала громким шепотом дядечке с кошелкой.
– Ты что, офонарел?.. Всё принес, а где платье? Платье где? Как я домой пойду?..
– Там оно... – растерялся дядечка. – Я клал.
– Клал, клал... Кабы клал, так было.
И голова исчезла.
Дядечка затоптался, заелозил подошвами, искательно ловил сочувственные взгляды.
– Разве упомнишь? Тут тебе штаны да рубаха, а у них и того, и этого... Одной сбруи – мешок.
– Ничего, – беспечно сказали из толпы. – Сегодня тепло. Доедет без платья.
Но уже выходила нянечка, выносила аккуратный сверток в голубых лентах, а следом торжественно шла тетка, старательно придерживала полы пальто. Дядечка чинно поцеловал супругу, принял ребенка, все расступились, и медленно, плечом к плечу, они пошли к двери.
Лазуня глядел во все глаза.
Даже в глазу защипало.
– Милая, – сказал. – Я уже старый для этого.
– Вы не старый, – ответила. – Вы солидный.
Но опять выходила нянечка со свертком, он напряженно и неуклюже принял ребенка, поразился его легкости, и тут из-за двери шагнула девушка, встревоженно взглянула на него. Глаза – светлые, чистые, прозрачные, зрачки – донные камушки, омытые быстрой водой. Взглянула – руки потянула к ребенку, но женщина замахала ей торопливо, и они пошли к выходу через расступившуюся толпу. Впереди Лазуня, за ним женщины.
– Строгие... – отметили в спину. – Даже не поцеловались.
Вышли на улицу, сели в такси, приняли у него ребенка.
– Спасибо, – холодно, как чужому, сказала женщина, а сестра ее промолчала, только взглянула на миг светло и прозрачно.
И они уехали.
– Чего тебя-то не взяли? –спросили от дверей. – Или не нужен больше?
И тогда он проделал такой эксперимент.
Целую неделю не являлся на работу, не звонил, не отпрашивался, не объяснял причин, и никто его не хватился. Не спросили. Не поинтересовались. Даже зарплату выдали сполна.
– Так где же тогда я? – сказал сам себе. – И что я? И зачем?
Лазуня Розенгласс – человек, который просвечивал.
Это как промытое стекло.
Вот оно есть, и вот его нет: на просвет видно.
В тот вечер он записал:
'Стоял в зале бильярд. Новенький, неразбитый еще бильярд – мечта игрока. И костяные шары, и намеленные кии, и лузы, покойные, удобные гамаки-лузы, в которых так приятно расслабиться и отдохнуть после беготни по зеленому, необтертому еще сукну. И одного загнали сразу, с первого удара, и другого сразу, а третий свалился сам, с перепугу, и четвертый почти сам: так, подтолкнули для видимости, а один – герой, выскочка, позер, портупея крест-накрест, а один – шустряк, вертун, неуемный дурак – ошалело метался от борта к борту под хлесткие удары кия, сталкивался, отлетал, набивал себе шишки, не лез в лузы, не лез, и всё тут! – взбесившийся парадокс, обалделая игра случая, а зрители уже обступили стол, зрители аплодировали его упрямству, зрители подтрунивали над остервеневшим игроком-профессионалом, будто и они герои, будто и мы герои, позабывшие на миг собственные гамаки-лузы, в которых так приятно качаться.