перед кафе «Унион», где Гашека ожидала торжественная встреча. Но приветствовали здесь лишь довоенного короля богемы.
Для возвращения красного комиссара момент был самый неподходящий, правительство, ободренное победой, готовило чудовищный провокационный процесс, в частности, над представителями кладненской «советской республики», обвиненными в государственной измене. А ведь Гашек был послан на родину, чтобы помочь в Кладно! Йозеф Гандлирж, которому было поручено организовать прием возвращающихся красноармейцев, находился в заключении вместе с остальными социал-демократическими деятелями. Гашека ждало страшное разочарование. В Москве он получил немало агитационных материалов, но всего 1500 инфляционных немецких марок на дорогу и на первое время. Хорошо еще, что за несколько дней до возвращения писателя в издательстве Отто вышел его сборник «Две дюжины рассказов». «Посмертное» издание книги автора, неоднократно объявлявшегося умершим, вызвало большой интерес. Гашек получил от издателя 200 крон и смог оплатить отель. Затем пришла нужда. Республика, во имя независимости которой он столько раз рисковал жизнью, была к нему не многим ласковее, чем австро-венгерская монархия. Александра Львова так описывает первые свои впечатления: «На другой день Ярослав долго отсыпался. В полдень начал одеваться. Надел косоворотку, подпоясал ее ремнем, надел зимнее пальто, которое получил в Москве, на голову нахлобучил фуражку с козырьком. Поцеловал меня и сказал, что скоро вернется. И в самом деле, часа через три был уже дома. Выглядел он печально, фуражку швырнул на постель: „Все проиграно, Шура. Мы приехали слишком поздно. Те, к кому я должен был обратиться, арестованы. А те, кто остался, вообще мне не верят, говорят, что ничего не знают“.
Казалось, он сейчас заплачет. Я по мере сил старалась его утешить: «Мы ведь можем вернуться в Россию, там уйма работы, мама и все остальные нас любят. Тут даже порядочного мороза не бывает, на улице дождь и грязь». Но Ярослав словно бы не слышал. Потом встал, сменил косоворотку на обычную рубашку без галстука, надел полуботинки, пиджак, осеннее пальто и сказал, что вернется, но на этот раз вернулся только через три дня».
И в независимой Чехословакии Гашек остался отверженным, изгоем. Двери левых социал- демократических организаций также перед ним закрылись. Очевидно, его считали провокатором. Этого он не ожидал. Равнодушным холодком встречают его и старые товарищи. Один из друзей, поэт и бывший анархист, в винном погребке отказался подать Гашеку руку. Он тоже поверил слухам о зверствах «красных комиссаров». Поначалу Гашек очень от этого страдал. Как свидетельствуют некоторые знавшие его люди, он не раз говорил: «Не нужно было мне возвращаться. Здесь меня ненавидят». И будто бы даже хотел застрелиться.
На пароходе по пути на родину он впервые после долгого перерыва немного выпил. Встретился здесь с чехами, и, когда стало известно, что под именем Штайдля скрывается Ярослав Гашек, нельзя было не поддержать компанию. Все хотели видеть его таким, каким знали до войны. В Пардубицах, в карантине, он тоже несколько раз выходил выпить кружку пива, но возвращался всегда трезвым. Алкоголь больше не дает ему ни хмельного возбуждения, ни чувства радостной раскованности.
Что-то в нем перегорело. Эту перемену заметил и Э.А. Лонген. В «Унионке» он так красочно описал Шуре идиллию чешского рождества с елочкой и рыбным супом, что она не смогла отказаться от приглашения на ужин. Лонген намеревался склонить гостя, чтобы тот написал какую-нибудь вещицу для готовившейся тогда к открытию «Революционной сцены». О встрече в этот сочельник Лонген вспоминает: «Я не участвовал в разговоре и наблюдал за Гашеком, который поразил меня явным старанием играть роль довоенного богемного весельчака. Весельчаком он больше не был. Его лукавая улыбка утратила мягкость и чарующую сердечность, а хитрый, прищуренный взгляд был мрачно-насмешлив. Гашек, как прежде, сыпал остротами, но глаза его при этом явно насмехались над слушателями. Его внешность и движения приобрели какую-то жесткость и угловатость, по лицу временами пробегала пренебрежительная усмешка. А порой проскальзывала и досада. В такие минуты он быстро осушал рюмку. Пил нервно, без передышки, без удовольствия, иной раз выпивал несколько рюмок подряд, точно хотел отогнать какое-то неприятное ощущение…»
Шура рассказывает: «Я не хотела со всем этим мириться, но Ярослав только отрицательно качал головой. Я, мол, не знаю чешской натуры. Если кто покажет чеху кулак, тот сразу испугается. Надо много времени, чтобы он очухался и бросился в свалку очертя голову. А самый большой враг, — говорил Гашек, — чешская бюрократия. Тут не так, как было у вас, где на сотни километров встретишь всего нескольких царских чиновников. Здесь это целая прослойка, и довольно большая. Живется ей неплохо. Эти люди ничем не хотят рисковать. Боятся потерять то, что имеют. Он их называл „прихлебателями“. Перечислял по именам габсбургских бюрократов, сумевших пролезть на государственные посты в республике, и прямо пылал ненавистью. Рассказывал, как прежде издевался над ними, и был уверен, что теперь они захотят отомстить».
К достоверности этих высказываний следует относиться с известной сдержанностью; безусловно, они были задним числом выправлены и отредактированы. Тем не менее в них верно отражается ситуация, в которой Гашек очутился по возвращении на родину. Он вновь расплачивался за то, что опередил историю. Как и во времена австро-венгерской монархии, за ним следят полицейские шпики. Тайный агент Пайер докладывает своему начальству о каждом его шаге.
В этом, казалось бы, безвыходном положении Гашек защищается саркастической иронией, юмором, мистификацией.
Когда в кафе «У Золотой гусыни» одна журналистка наивно спросила его, правда ли, что большевики едят человеческое мясо, он ответил таким набором фантастических вымыслов и подробностей о большевистских «зверствах», что у той пропало всякое желание продолжать беседу. На серьезные вопросы он отвечает уклончиво и ловко уводит разговор в сторону.
Даже в кругу близких знакомых он не желал больше вступать в политические дискуссии. Прежние друзья задавали ему разные вопросы, пытаясь разузнать о его деятельности в Советской России. Но Ярослав Гашек избегал прямых ответов. Лонген рассказывает: «Никогда до войны я не видел Гашека в таком состоянии. Он пил и пел, пил и ругался. Клял нас и весь свет. В самом большом опьянении не терял трезвого сознания и сохранял способность острить, хотя подчас мрачновато и не слишком разбираясь в средствах. Я попытался занять Гашека разговором: „Ярда, напиши нам какую-нибудь комедию для „Революционной сцены“. Хотя бы из русской жизни. Мы хорошо заплатим“. — „Революционной? Вы самые обыкновенные скоты и но суйтесь в революцию! — Резким ударом кулака он сбил со стола рюмки и засмеялся. — У вас тут „Революционная сцена“, Революционный проспект, площадь Революции, но ни у кого нет ни грана революционного духа!“
Его раздражение и гнев обрушивались на головы руководителей левых социал-демократов, в нерешительности и политической наивности которых он видел остатки традиций чешской политической кружковщины. «Привыкли больше трепать языком, чем дело делать. В этом всегда была наша трагедия», — горько сетовал он.
Но когда Шура предлагала уехать в Россию, Гашек не хотел об этом и слышать: «Государственные органы знают, что я вернулся, и назад нас уже не выпустят. Пришлось бы бежать. Нашей ситуации советские товарищи не поймут, решат, что я заслоняющийся от борьбы предатель».
Корни создавшегося плачевного положения Гашек видел в традиционной слабости и компромиссном характере чешской политики.
В канун нового, 1920 года он посылает в «Право лиду» свою первую «исповедь» — новеллу «Душенька Ярослава Гашека рассказывает». С горечью вспоминает он предвоенные годы, когда в награду за свою литературную работу пожинал лишь насмешки и непонимание. «В 35 лет у меня за плечами было 18 лет усердной, плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирами, юморесками и рассказами все чешские журналы, У меня был широкий круг читателей. Я заполняла целые номера юмористических журналов, пользуясь для этого самыми различными псевдонимами. Но читатели обычно узнавали меня. Я думала тогда наивно, что я писатель.
К чему эти длинные тирады? Чем вы били на самом деле?
Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно пролепетала: «Простите ради бога — пьяницей с пухлыми руками!»
Горько-иронический, даже сентиментальный, тон заключительной фразы объясняется тем, что новелла возникла в августе 1920 года в Иркутске, когда в руки Гашека попал экземпляр аграрной газеты