действующих лиц, главных и второстепенных, вымышленных и исторических, но, в первую очередь, и этим расшифровывается заглавие — „самоубийство' старой, традиционной, исторической Европы, точно умышленно ради этой цели вызванное необоснованной и ненужной войной, возникшей, применяя алдановский язык, из-за цепи трагических по результатам, по числу жертв случайностей.
Случайность... Алданова принято считать рационалистом, человеком, живущим в трех измерениях, слишком хорошо знавшим, что дважды два четы ре. Но такое о нем представление допустимо ли согласовать с тем, что теорию вероятностей он считал одной из самых замечательных наук, прекрасно зная, что не существует вполне удовлетворительных определении основных понятии этой теории. Можно ли это согласовать с тем, что, с одной стороны, он преклонялся перед Лейбницем, который во всеоружии науки стремился доказать, что дважды два действительно четыре и, с другой, не без хитрецы указывал, что, по мнению знаменитого математика Анри Пуанкаре, лейбницевская попытка бесплодна, потому что легко доказать, что его постулат вообще недоказуем!
„Случай'. Случай с заглавной буквы — его Алда нов ставил в центр истории, в центр жизни каждого человека. Многие и очень по-разному пытались его определить. Были и такие, которые вообще это понятие решались отрицать, утверждая, что случаи только псевдоним незнания. Между тем, Алданов, порой даже с непривычной для него страстностью, верил, что все, что происходит в мире, включая само создание нашей планеты и возможное ее исчезновение, все, все — „дело случая', и он подчеркивал, что „всю историю человечества с разными отступлениями и падениями можно пред ставить себе, как бессознательную, повседневную и в то же время героическую борьбу со случаем'. этом — основа его миросозерцания, и эти утверждения, эта борьба, собственно, является лейтмотивом всех его романов, да, пожалуй, всех его писаний, потому что можно было бы сказать, что ни о чем другом он по-серьезному не думал.
Оттого-то, по его глубокому убеждению, ходячее наставление — „ничего не оставляй на случай' кажется ему предельным выражением высокомерия и легкомыслия. Легкомыслия, потому что все наши знания основываются на вероятности, на случае и в конечном счете способны только доказать, что со всеми нашими открытиями и техническим прогрессом мы мало, что знаем, притом не знаем главного. Более всего вероятно, что Алданов был агностиком и признавал, что не представляет возможности непессимистического атеизма. Пессимистом он был довольно крайним. Ну, а дальше... Никто не способен заглянуть в чью-либо душу.
Случай... Можно иногда говорить, что алдановская теория случая очень пригодилась ему для построения его романов, впрочем, и философию Гегеля какие-то ученые „шутники' называли „удобным пансионом на берегу моря'. Неверие Алданова в прогресс, доходящее почти до его отрицания, конечно, могло быть тоже сочтено за „удобный пансион на берегу моря', но тут было бы уместно напомнить, что по другому случаю говорил Флобер — „лет этак через пятьдесят такие слова, как „прогресс', „демократия', „социальная проблема' будут звучать столь же комически, как сентиментальные выражения восемнадцатого века'', и Алданов тут, конечно, мог бы пожать руку Флоберу, хотя оба они едва ли могли предвидеть, что через каких-нибудь другие пятьдесят лет эти понятия, если еще сохранятся, вероятно, зазвучат трагически.
Случай... Даже „гений' только „шедевр случая', писал Гельвеций, и эти слова подлинно лили воду на алдановскую мельницу, и превеликой охотой Алданов подхватил их и при этом ссылался в качестве примера на лукавого Фермата, одного из величайших математиков в истории, который своих работ не печатал, по-видимому открыл дифференциальное исчисление и в то же время ко всему от носился как к шутке. Фермат дружил с Паскалем и перед обоими стоял один и тот же волновавший их вопрос о вероятности истины. „Вероятность истины' — собственно, это был предел того, кто исповедовал веру в случай, а Алданов был из их числа.
Наряду с этим Алданов указывал, что паскалевские „Мысли' проникнуты неким метафизическом ужасом перед мощью случая, перед бесконечной цепью причинностей, и даже война, говорил он, любая из войн всегда торжество случая, и было бы нелепо противопоставлять, как это часто делается, вероятность причины вероятности случая. Все в жизни, добавляет Алданов, включая сюда хотя бы искусство полководца, заключается в умелом, подчас в смелом использовании благоприятных случайностей
В одной из своих философических книг Алданов не без убедительности приводит три красноречивых примера, в которых случаи в какой-то мере перевернул историю. Алданов указывает на „девятое термидора', на войну 1812 года и, наконец на октябрьский переворот. Все три события про изошли, по его мнению, не в силу исторической необходимости, а из-за сцепления тысяч и тысяч случайностей и, собственно, вопреки логике и наперекор нормальному ходу истории.
Так, „девятое термидора' удалось только потому, что Робеспьер был уверен в непоколебимости своего престижа, так же, как за три месяца до того Дантон был убежден, что Робеспьер не посмеет предать его суду. Удалось еще потому, что Робеспьер совершил роковую для него оплошность: объявляя о своем решении отправить на эшафот новую группу жертв, он не указал никаких имен и каждый в его окружении мог счесть себя включенным в новый список „врагов народа'. Другими словами, личная цепь причинностей переходила в цепь причинностей мировой истории.
В 1812 году все шансы на победу были на стороне французского императора — „у него было огромное превосходство в силах, он мог рассчитывать на гипнотическое действие своей военной славы, и главное, его „несла волна', чему сам Наполеон придавал огромное значение'. Но случай съедает случай. Нет нужды пересказывать все детали эпопеи, даже если не всегда и не во всем соглашаться с Толстым, хотя, как это ни звучит парадоксально, как указывает Алданов, перечитавший ради этого все возможные источники и перерывший все библиотеки, Наполеон часто говорил о войне и военном искусстве то же, что Толстой, почти до буквального сходства в выражениях. Чтобы подтвердить свои слова, способные ошарашить читателя, в качестве примера Алданов приводит слова князя Андрея Болконского о том, что „сражение выигрывает тот, кто твердо решил его выиграть', и эта фраза превратилась в основную „философию войны' самого Толстого. Между тем, за полвека до написания „Войны и мира' Наполеон сказал дословно то же самое теми же словами и Толстому это было ведомо.
Разбирая предысторию октябрьского переворота, Алданов считает, что главная социологическая особенность этого действа заключалась в том, что она противоречила всем „законам истории' и, в первую очередь, тому, что так рьяно проповедовалось его вожаками, то есть, положениям марксизма и исторического материализма. Алданов доказывает — но это стало уже прописной истиной, — что не будь Ленина, октябрьской революции не произошло бы. Между тем его появление в России в тот кризисный момент в сущности было не больше чем „случайностью'. Людендорф мог Ленина через Германию не пропускать или вместо Людендорфа на его посту мог находиться более дальнозоркий и более осведомленный генерал. За две недели до переворота, вспоминал Алданов, на квартире меньшевика Суханова, с благословения его жены, происходило заседание большевистского цека, о котором теперь не любят в подробностях распространяться партийные историки. На это заседание с каким-то несуразным париком на голове приехал из Финляндии, где он скрывался, Ленин и поставил на голо сование резолюцию о решении начать восстание. В этой резолюции все положения, а их было пять, были ложны. Но на заседании присутствовал один большой человек, а остальные были своего рода „клакой', которая не „должна была сметь свое суждение иметь'. Едва ли кто-либо из участников собрания способен был предвидеть то, что произойдет, а тем менее собственную участь, которая будет уготована на основании обвинений еще более ложных, чем те, которыми оперировал Ленин.
Кстати, говоря об Алданове, крайне симптоматично, что при всей его не терпящей никаких компромиссов враждебности к коммунизму, он был о Ленине необычайно высокого мнения, и портрет его, который он нарисовал в романе „Самоубийство' (от своей первой ранней французской книги о Ленине, написанной сразу по приезде во Францию, он всячески открещивался), наиболее схож с оригиналом и наиболее по-человечески убедителен. Составленный из отдельных фрагментов, из ряда эпизодов этот портрет по психологическому восприятию „модели', конечно, нельзя сравнить с теми „житийными' описаниями, в которых Ленина вы водили на сцену советские авторы, ни с теми схематическими псевдобиографиями, шаржированными в ту или другую сторону, которые появлялись в сравнительно недавнее время, когда вполне произвольно оперируют выбранными цитатами из его речей, книг или прокламаций.
Алданов подчеркивает — иногда, вероятно, не охотно — те ленинские черты, которые наиболее „питательны' для беллетриста. „Это какой-то за ряд бешенства и энергии', бросает словно вскользь одна из