– - Я сама хочу подойти… я не могу… я нарисована и у меня красные глаза и нет ног… Я хочу к тебе подойти, но у меня нет ног; я нарисована…

Ему стало страшно оттого, что она нарисована: ведь это была злейшая казнь, какой не придумал бы сам Иван Грозный. Но вместе со страхом в его груди бушевала страсть. 'Я тебе не верю,-- говорил он,-- глаза твои черные, а не красные… Подойди, Мариам! Подойди, Мариам!'

Чудно прекрасна была издали эта девушка -- видение, потому что ничто не может с видением сравниться. Ее черные и извивающиеся волосы, то падавшие на плечи, то свивавшиеся в косы, имели сверкающий оттенок, и концы их сливались с мраком; матовое лицо освещалось блеском великолепных глаз, то диких от ужаса, то страдающих, то сладострастных; ноздри раздувались, а красные, как кровь, губы были полуоткрыты. Иловлин видел черты ее лица так ясно, как будто оно было у самых его глаз. От головы ее вниз, подобно хитону, падали легкие складки одежды и, волнуясь, принимали медленно мягкие формы. Как будто сверхъестественный огонь освещал изнутри голову Мариам. Чудно прекрасно было это лицо с его молящим и страдальчески страстным выражением!.. 'Приди же!' Все потемнело и исчезло…

Опять озарилась комната слабо-голубоватым светом, который будто вливался из окна, подобно бешеному потоку, и все ярче заполнял комнату. В круговороте этого странного света носились отдельные, тонкие и легкие, как эфир, то лоб с глазами, то розовые щеки и глаза, то нос, один глаз и густые волосы, стоящие дыбом. Жара была невыносимая. Из-под пола подымались горячие ароматы. Около постели стояло что-то высокое, белое. Складки зашевелились, и упругое, стройное колено, точно покрытое нежно- золотистым атласом, оперлось на постель. У Иловлина страшно ныли ноги, руки и грудь, будто из нее тянули все ребра, и знойный жар жег ему кожу.

– - Вот я и пришла,-- шептала Мариам,-- я больше не нарисована… Это ты меня вызвал… Ты сказал такое слово, которое меня освободило… Я тебя люблю, мой милый!.. Ты мой, и я твоя, потому что ты и я -- это одно и то же. У меня теперь есть ноги… Ужасно красивые ноги…

Она поднялась на воздух, и он увидал стройное, точно изваянное великим художником, обнаженное тело Мариам. Иловлин смотрел и не мог шевельнуться. Потом вдруг ее голова наклонилась, и она впилась губами в его шею…

– - Мне душно… мне жарко…-- сказал он.

Тогда она положила ему холодную руку на голову. Сладостное чувство пробежало по всем его членам, и он закрыл глаза.

– - Что ж ты не смотришь? -- со стоном говорила Мартам,-- вся сила в твоем взгляде… смотри же!..

Но Иловлин, как ни силился, не мог поднять век…

– - Открой глаза! -- говорил умирающий голос Мариам… 'Открой!' -- доносилось откуда-то издалека. 'Смотри',-- шептало что-то, и все тише и тише. 'Смотри… три… три…' -- и все затихло совершенно, все исчезло и все забылось.

XI

Товарищи Иловлина были очень озабочены его болезнью и все искренне его жалели. Вьюшин, хотя и торопился в Александрополь и вовсе не желал последовать примеру своего приятеля, тем не менее решил прождать до приезда доктора. Самойлов ухаживал за своим барином как настоящая сиделка, спал очень мало и поспевал в то же время готовить обед. На другой день, вечером, к больному пришла Мариам. Она вошла в комнату робко и нерешительно. На столе горела свеча, прикрытая чем-то от глаз больного, а на полу, примостившись кое-как, дремал Самойлов. Доски скрипнули, и Самойлов встрепенулся.

– - Что, черноглазая? Пришла за нашим командиром ходить? Сиди, сиди! дело доброе.

Мариам грустно улыбнулась, сверкнув своими белыми зубами, и осторожно протянула свою узкую, смуглую руку к голове Иловлина. Затем между денщиком и девушкой произошел разговор на непонятных для каждого в отдельности языках, и Самойлов, одобрительно погладив ее по плечу, прибавил: 'Смотри, примочку почаще меняй и не спи… А я пойду с горя-веселья выпью; и туда, и сюда… вар бельмес?' {понимаешь? (тюрк.)}

Заключив, таким образом, двумя иноземными словами свою речь, Самойлов вздохнул и спустился вниз. 'Ежели, чего боже оборони, барин мой скончается,-- говорил он, крутя цигарку из бумаги,-- так меня сейчас из командирских денщиков в рядовые разжалуют… Вот тебе и коврижка!..'

– - Да-а! -- сказал, зевая, денщик Вьюшина,-- а мы с барином в Рассею едем за провизией…

– - Дураки вы оба, как погляжу я на вас,-- с презрением сказал писарь-поэт.-- На войне находитесь не для того, чтобы в Россию кататься, а чтобы в человеческой крови быть. Нет в вас проку, нет и толку; вам уже начешут холку!

Оставшись одна, Мариам села у изголовья Иловлина и устремила свой загадочный взгляд в его исхудалое лицо, Иловлин тяжело и быстро дышал, разбрасывал иногда в стороны руками и бредил, а Мариам, склонившись к его лицу, продолжала на него смотреть своим глубоким взглядом.

В О * не было доктора, и только дня через два приехал молодой врач из расположенного по соседству казачьего полка.

Первый, кто его встретил, был Вьбшин. Доктор вышел из фургона и, притронувшись к козырьку, рекомендовался: 'Доктор Гусенков!' Голос у него звучал как надтреснутая винная бочка, и это сходство казалось еще более поразительным вследствие того, что от Гусенкова даже на морозе пахло спиртом. По странной игре случая, в таком положении находился и Вьюшин.

– - Что, господа, и вас забирать начало? -- сказал доктор,-- а у нас, в казачьем полку, так косит, что мое почтение…

– - Капитан Иловлин у нас болен, так вот мы за вами и послали… Пожалуйте с визитом!

– - И визит сделаем, и больного посмотрим…-- возразил доктор и потом стыдливо шепнул на ухо Вьюшину: -- Спиритус вини водится?

– - Найдем, дяденька! Вчера целое ведро достали… Вот насчет закусу -- швах!

Гусенков повеселел и заметил, что в такое печальное время не до еды.

Затем, войдя в комнату и взглянув на Иловлина, он воскликнул:

– - Хорош! нечего сказать… э-э-э!.. да я этого капитана знаю… Я его перевязывал… перевязывал; позвольте, дай бог память… когда?.. Он куда ранен?

– - В ногу…-- отвечал Вьюшин.

– - Так, так… Именно в ногу… Пониже колена? В икру, не правда ли?

– - Ну, нет! -- И Вьюшин засмеялся: -- Подымайте выше.

– - Так, так… теперь я помню… В наружно-бедренную часть; я ему и повязку накладывал.

Вьюшин отлично помнил, что Гусенков никогда не перевязывал Иловлина, но не хотел его лишать удовольствия соврать лишний раз и промолчал.

Между тем доктор, подойдя к больному, откинул ему одеяло, пощупал пульс, измерил температуру и, отвернув рубашку, подавил в нескольких местах тело.

– - Ну, что у него?

– - Конечно, тиф… typhus exanthematicus {сыпной тиф (лат.).}.

– - Это что за птица такая?

– - Пятнистый тиф.

– - Вроде попугая, значит… А какие еще тифы бывают?..

– - Мало ли какие бывают: бывают -- typhus abdominalis, то есть брюшной, амбулаторная форма, как теперь везде распространена; наконец -- typhus recurrens… {возвратный тиф (лат.).}

– - Так-с… А чем же этот сорт, что у Иловлина, лечить прикажете?

– - Лед на голову кладите и температуру измеряйте… Если жар будет, мозговые явления заметите -- лед; ванны недурно бы… А если пульс упадет, коньяку давайте…

– - Этого льду у нас сколько угодно… Целую арбу на голову положим… Ну, а насчет измерения температуры -- это, я думаю, лишнее… Не все ли равно? Допустим, что у него под мышками яйца сварить можно; температура, значит, высокая… Чем же мы-то тут поможем? Денщика на помощь звать? 'Опускай температуру! Морозь его благородие!..' Вот вы нам лучше лекарств каких-нибудь пришлите… Олеум рицини

Вы читаете Тиф
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×