Оболочка. Хитиновый покров. Анабиоз. Пустой Камзол с косицей. Будущая конфета. Две-три мысли… Призрак уже отравленного человека. Незапный мрак… иль что-нибудь такое. Моцарт уже небезумец. Даже проголодалось в нем лишь божество. Сальери! — вот кто жив, здоров, полнокровен, гениален. И пафос его — против безумия, аномалии, преждевременности, анархии, хаоса. Он строитель, а не прожектер. Да вот беда («сойди с ума, и страшен станешь как чума»), гениален Сальери лишь в самовыражении, лишь в слове. Безумие ведь в слове и выражается. Парадокс формулы — формула парадокса. Моцарт и Сальери — зрелище отвратительное» потому что совмещены «две вещи несовместные». Так прямо и восклицал мой Боберов: «…как же так, милостивый государь-голубчик Ляксандр Сергеич?! Вы-то ведь вот совместили-с… у Вас гений и злодейство в гениальную вещицу совместились-с… получилось! Прямо алхимик Вы, вот Вы кто! Да у Вас вся ихняя Европа в одной реторте сварилась. Ну, прямо посильней, чем у Фауста…» И т. д.

И здесь что-то есть. Пушкин гениально пальцем о палец не ударил, чтобы так называемый образ Моцарта воссоздать. Он предоставил нам (читателю, актеру, режиссеру) высекать из себя эту искру зависти. Не надо забывать, что вначале пьеса так и называлась — «Зависть». Это мы заполняем своим сальеризмом пустую оболочку Моцарта, населяя ее своим неосуществлением, своим немоцартством, своим непушкинством (ведь АС, хитрец, и себя впрок задвинул как образ для будущего подселения).

Как же мы плохо играем!

Зависть к тому, каким бы мог быть Пушкин, сильна в самом Пушкине. Ах, как бы он в Европах играл на фортепьянах! Не хуже Шопена. Что Мицкевич!.. Зависть к тому, каким бы мог стать русский человек — вот зависть! (через двести лет — Гоголь?!)… Птица-тройка… Ты что же, пес, вперед меня думаешь! — зависть царя. О, какой бы могла быть Россия!!! Вот и считаемся, кто первым язык высунул. Хоть и русский…

Да хоть и Пушкин, а не Эйнштейн… Такой незапности рождения, как Пушкин, и представить невозможно, сложнее относительности не бывает.

И Гоголь не о том говорил, что через двести лет все будут как Пушкин, что русское человечество так разовьется. А именно о непредставимой преждевременности развития.

Привыкли повторять: отсталая… а ведь Россия — преждевременная страна. Не говоря о социализме, о «попытке перейти от феодализма к коммунизму, минуя стадию развития», Россия всегда готовилась не быть, а стать. Как можно сразу. Без последовательности, без преемственности. Как Илья Муромец, через тридцать три года, как Петербург — в одночасье 27 мая 1703 года. Как «следующее поколение будет жить при коммунизме». Как пить и курить бросить с понедельника.

Сочтем это менталитетом.

Европа ли Россия? Нахватала земли выше крыши. Из Азии на другой континент перекинулась, до Калифорнии добежала. Будто хотела отменить само понятие «Азия», присоединив его к понятию «Европа». Протерла глаз — «окно в Европу» — то ли на нас смотрят, то ли мы… опять не видно. И Петербург преждевременен. Жертва пространства — жертва пространству. Любопытно, что Россия отдаст Аляску (судя по кроссвордам, «самый большой американский штат» — sic!) в залог лишь тогда, когда крепостное право решится все-таки отменить. Будто от одной мысли, что земля может принадлежать и просто человеку, пространство в сознании потрескивать стало. Снова ринулись к Индии, в подбрюшье: Хорезм, Самарканд, Хива… захотелось потеплее подоткнуться.

При Пушкине Средней Азии еще не было, а Аляска еще была.

Пушкина, особенно под конец жизни, тот край Империи весьма занимал: и Китай, и Камчатка, и Америка.

Идея перепрыгнуть стадию развития воплотилась в Пушкине как ни в ком. Как ни в Петре, ни в Ленине. Причем никакого насилия, кроме как над самим собой. Потому что у него во власти было лишь слово, за него он и был в ответе.

Вряд ли он ни о чем не подозревал.

Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды. (1823)

Зачем ты послан был и кто тебя послал? (1824)

И Он мне грудь рассек мечем… (1826)

Я памятник себе воздвиг… (1836)

Возможность понимать Петра как себя…

Все то, что измученному школой сознанию покажется в лучшем случае метафорой, а в худшем избытком пафоса, может оказаться просто записью в дневнике:

«Это делает мне большую разницу…»

Пушкин знал, что делает, бросая вызов Дантесу.

Мысли Сальери о Моцарте были ему близки больше, чем понятны, как мысли о самом себе.

Зависть была, а Сальери не было. Надо было его родить. Для начала в виде литературного героя.

Он рожден вместе с благородным мстителем. Скажем, Сильвио из «Выстрела». Созвучно. Не знающий цены жизни, поплевывающий косточки граф Б. — чем не Моцарт?

Только Сильвио прострелил картину, а не тело.

В брюшину попали Пушкину. Жертва времени — жертва времени.

«Ужо тебе!» — погрозил было обезумевший Евгений Петру.

Ужо нам…

Преждевременность — грозная вещь. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет»… Легко было сказать. Имена всех народов — существительные, от понятных стран. Один русский — прилагательное, не иначе как к слову «человек». Определение осталось, «человек» — опущен.

Петр принес себя в жертву Петербургу, Пушкин — русской речи, Петербург пожертвовал себя России, русские — XX веку. Кому же пожертвует себя Россия, как не всему миру? Чтобы остался на земле человек.

Иначе зачем вся эта преждевременность? Не для того ли, чтобы совпасть с самим собой во времени? Чем не идея…

,

Примечания

1

Из книги «Уроки Армении».

2

Написано по поводу выхода книги Соломона Волкова «История культуры Санкт-Петербурга» (Нью- Йорк, 1995).

Вы читаете Дворец без царя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату