Томас Корагессан Бойл. Пепельный понедельник

ЕМУ всегда нравился запах бензина. Запах этот напоминал время, когда он был еще маленький — лет семь или восемь — и в их жизни появился Грейди. Когда Грейди пришел к ним жить, он привез с собой на блестящем черном прицепе свой желтый «шеви-суперспорт» и поставил за гаражом в бурьяне. Прицеп он, должно быть, взял на один день напрокат, потому что утром его уже не было. Для Дилла тот первый вечер с Грейди словно куда-то провалился, как и все последующие вечера, и почти все дни, — все ухнуло в пустоту, в которой не было ничего, лишь там и сям иногда блеснут крупицы памяти. Хотя он помнит тот прицеп и Грейди — конечно же, он помнит Грейди, ведь Грейди был здесь, в этом доме, пока ему не исполнилось одиннадцать, — и помнит, как на следующее утро увидел его машину, стоящую на бетонных блоках, будто она пробила стену на скорости сто миль в час и приземлилась на ее обломки!.. И помнит этот запах бензина. От Грейди всегда пахло бензином — вместо одеколона.

Сейчас ему тринадцать, у него уже есть собственная машина, во всяком случае, станет его, когда ему будет достаточно лет, чтобы получить ученические права[1], и всякий раз, когда он пытается мысленно нарисовать портрет Грейди, когда старается вспомнить, каким Грейди был, ему удается увидеть его кепку — промасленную, в пестрых разводах бейсболку, на которой спереди в маленьком серебристом квадрате стоит номер 4 и еще звезда; под козырьком этой кепки он видит блестящие зеркальные очки Грейди, а под ними, там, где должен быть нос и рот, нет ничего: он может вспомнить только усы, они свисают над уголками губ, отчего лицо Грейди делается похожим на печальные лица, которыми Билли Боттомс, когда они были в пятом классе, изрисовывал все поверхности, какие только попадались под руку.

Итак, он стоял у себя во дворе, нюхал бензин, думал о Грейди и смотрел на свою отстойную тачку возле гаража, на том самом месте, где «суперспорт» на своих бетонных блоках врастал в землю, пока мать не распорядилась отбуксировать его на свалку металлолома. Стоял, ощущая в руке тяжесть канистры, повернув лицо к солнцу, чувствуя жаркое дыхание ветра, спускающегося вниз по каньону, и на долю секунды забыл, что он здесь делает, как будто улетучился из своей оболочки. Такое с ним случалось, постоянно случалось: этакий вид отсутствия, настолько привычный, что он и внимания не обращал. Это раздражало мать. Озадачивало учителей. Конечно, ему хотелось, чтобы этого не случалось, а если и случалось, то хотя бы не так часто, но он ничего не мог поделать. И решил, что просто он мечтатель. Именно так его называла мать. Мечтатель.

Из окна кухни зазвучал ее голос — пронзительный, обжигающий, как удар плеткой: «Дилл, ну чего ты стоишь как столб?.. Картошка почти готова! Я, кажется, просила тебя разжечь огонь и поставить мясо… ну- ка мигом!»

Его мать была учительницей. Отца не существовало. Бабушка умерла. Их дом, стоящий почти на самом верху каньона, со всех сторон окруженный выбеленными временем и солнцем валунами — торчат из земли, как большие пальцы на ногах сотни погребенных на склоне великанов, — принадлежал бабушке. И его говенная «тойота-камри» 97 года — передний бампер отсутствует, два крыла выдержали основательный ремонт, краска вспучилась от солнца и поблекла: «золотой металлик» превратился в цвет свежего собачьего дерьма, — досталась ему тоже от бабушки. Но ведь ей — там, где она теперь, — уже не нужна машина. «А где это?» — спросил он у матери в тишине задней комнаты похоронного дома, когда им отдали прямоугольную картонную коробку, куда поместили бабушку, после того как сожгли. «Сам знаешь, — ответила мать. — Сам знаешь, где она теперь». А он сказал: «Да, знаю: в этой коробке».

Он немного волновался. В руке у него была канистра с бензином. Он — главный мужчина в доме. «Теперь ты у нас мужчина», — сказала ему мать. Тогда ему было одиннадцать, и лицо Грейди раздулось, как футбольный мяч, от всех этих криков: да пошел ты! сама пошла! — а потом Грейди хлопнул дверью и исчез с концами; с тех пор это его работа — разжигать огонь и жарить мясо. Каждый вечер. Даже зимой, когда ветер приносит дожди и становится холодно, и приходится надевать куртку с капюшоном и следить за огнем, стоя под козырьком крыши гаража. Он не возражал. Все равно у него нет более интересных занятий. И ему нравилось, как древесный уголь в один миг вспыхивает ярким шипящим пламенем; для этого он, не жалея, поливает уголь бензином, чтобы хорошенько пропитался, хотя мать категорически запрещает ему это делать («Гриль может взорваться, и тебе это хорошо известно!»), но ведь у них нет разжигателя, до магазина идти далеко, вниз по извилистой дороге на дне каньона, и на прошлой неделе он уже туда ходил.

Гриль представлял собой старую железную газовую жаровню, похожую на вопросительный знак, у которого отвалилась точка. Баллон все еще висел сбоку, но уже давно пустовал, и они попросту наваливали брикеты поверх кусков доисторической пемзы, которые выглядели как обгорелые астероиды, прилетевшие из космоса; так и готовили. Дилл поставил канистру на землю и похлопал по переднему карману джинсов: коробок спичек был на месте. Потом приподнял и откинул назад железную крышку и уже потянулся к мешку с углем, но вовремя заметил, как под решеткой гриля что-то шевельнулось. Он вздрогнул, первой мыслью было: змеи в засуху спустились из чапараля[2], — но это была не змея, а крыса. Маленькое безмозглое серо-бурое существо с кошачьими усами уставило на него блестящий черный глаз из щели между прутьями. О чем она, интересно, думает? Что в гриле ей ничего не угрожает? Что тут можно спокойно построить гнездо? Он резко захлопнул крышку и услышал, как крыса заскреблась в пепле.

Он почувствовал дрожь возбуждения, от которого перехватило дыхание. Посмотрел через плечо, не наблюдает ли за ним через сетчатую дверь мать, мельком взглянул на белую оштукатуренную стену и сверкающие на солнце окна соседского дома — дома Писимуры, желтожопого Писимуры с его фальшивой большеротой улыбкой, после чего приоткрыл крышку гриля — достаточно, чтобы плеснуть немного бензина, — и снова захлопнул. Начал отсчитывать секунды: двадцать один, двадцать два… — и вот уже никаких звуков оттуда не слышно: одна тишина. И когда он чиркнул спичкой и кинул ее внутрь, то почувствовал себя так же, как бывало, когда он один в своей комнате смотрел по видику фильмы, которые прятал от матери, и у него сначала вставал и делался твердым, потом делался мягким, а потом опять вставал.

Сандзюро Исигуро стоял у венецианского окна и любовался тем, как свет просачивается сквозь зеленоватую листву бамбука, который он посадил вдоль дорожки, ведущей к двери их дома, и на склоне, примыкающем ко двору соседей. Эта разновидность, из-за вздутых междоузлий называемая «Животом Будды», идеально подходила для бедных почв и засушливого климата, и Сандзюро скупо подкармливал и поливал бамбук, чтобы вздутия были как можно больше. Конечно, он выращивал и другие виды: мраморный, золотой, золотисто-желобчатый — но «Живот Будды» был его любимцем, потому что отец Сандзюро ценил его больше других и он напоминал о родном доме. О сакурах, высаженных на восточной стороне сада, Сандзюро заботился меньше — очень уж это банально — и не посадил бы, если б не настояла Сэцуко. Раз уж они решили жить так далеко от дома, — «Шесть тысяч миль!» — без конца повторяла она, едва сдерживая рыдания, когда в Окутаме, вот уже почти десять лет назад, они укладывали вещи, погружали их на корабль и прощались с родными, — то ей хочется хотя бы превратить этот дом и этот выжженный солнцем двор во что-то красивое, что-то японское, в свой островок посреди кустарникового дуба и толокнянки. Сандзюро нанимал плотника, чтобы воздвигнуть тории[3], которые обрамляли бы ей вид на сакуры, и пару работников-мексиканцев — выкопать за ними маленький прудик, чтобы она могла ближе к вечеру отдыхать возле него и наблюдать за кои[4], бороздящими гладь воды, цветами на круглых листьях кувшинок и носящимися в воздухе стрекозами, пока он, застряв в пробке, сидит замурованный в стальном склепе своей машины.

Из кухни доносился запах ужина — чеснок, зеленый лук, сезамовое масло. Сегодня возвращение из Пасадены было сущим кошмаром: дорога заняла почти два часа, хотя обычно на нее уходило не более получаса, но какой-то идиот врезался в зад другому идиоту, и целая вереница машин встала насмерть; автострада сузилась до одной полосы. Но сейчас наконец он у себя дома, освещение изумительное, воздух напоен ароматами стряпни Сэцуко, а в руке у него стакан с безукоризненно охлажденным «Оникороси».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату