старую, с оторванным углом — и развернул передо мной. «Это, — говорит, — «Киевская мысль». А вот объявления. Читай». Строчки так и запрыгали: «Цирк Крутикова… Полет четырех чертей… Ежедневно французская борьба… Голубая маска против черного Чемберса Пепса…» У меня и газета из рук выпала. Смотрю я на Вильямса этого и шепчу: «Как же это? А письмо?..» — «А ну, дай!» Я за коробку. Открываю, а она не открывается: руки как неживые стали. Выскользнула она и под лавку покатилась. Вильямс поднял, открыл и вынул письмо. Лежало оно у меня в коричневом бумажнике, что я Пепсу в подарок сшил. «Да, — говорит, — правильно: зовет в Москву. Чудно!» Потом стал штемпель на конверте разглядывать. Разглядел и вернул мне письмо. «На, — говорит. — Никакого у тебя, Шишкин внук, соображения нету. Этому ж письму полгода». Ну, прямо убил он меня.

До Бахмута я слова выговорить от горя не мог, а в Бахмуте пришел в себя, бросился к кассиру и стал его просить, чтоб переменил он мне билет с Москвы на Киев. Кассир, конечно, посмеялся, а потом рассердился и захлопнул окошко. И поехал я, брат, зайцем. Меня вытаскивали из-под лавки, ругали, вышвыривали из вагона. Я дожидался следующего поезда и ехал дальше. Иной раз и били. Но я не плакал. Обидно только было: деньги-то ведь я за билет заплатил!

До Киева оставалось все меньше и меньше. И вдруг, понимаешь, все пассажирские поезда стали. Стоят, а мимо них один за другим эшелоны покатили. Из товарных вагонов солдатские песни несутся, крики, руготня… Платформы так и мелькают, а на платформах пушки дулами вверх стоят, в серый брезент закутанные. Тут я понял: война!

Ну как, думаю, до Киева добраться? На мое счастье, показались богомольцы. Шли они гуськом, в лаптях, с котомками на спинах. Впереди — поп. «Куда это они?» — спрашиваю у станционного сторожа. «А в Киев, в Лавру Печерскую». Я, конечно, и зашагал с ними. Дней десять не отставал. Люди спрашивают: «Какие ж у тебя грехи, у такого маленького?» А я им: «Да я не по грехам, я по делу иду».

И вот на утренней зорьке засияли золотые купола… Шагал я все время в хвосте у богомольцев, а тут вырвался вперед и побежал.

Долго я плутал на окраине между какими-то закоптелыми мастерскими из красного кирпича, пока выбрался на Николаевскую улицу: там, как мне объяснили, и был цирк Крутикова. Стал я и смотрю по сторонам. Боже ж ты мой, какие огромные да красивые дома! Целых семь этажей насчитал я в одном доме. А вверху, над самой крышей, чудовища вылеплены: головы человечьи, а лапы звериные! Но вот беда: нигде не видно цирка. Спрашиваю одного прохожего: «Дедушка, где ж он есть, цирк?» — «Да вот же он, вот». И показывает рукой на каменный дом с круглым верхом. А я-то думал, что все цирки деревянные и обязательно посреди площади стоят. Подхожу к этому дому — действительно, афиши висят. Только были они такие старые, так выцвели на солнце, что мое сердце будто обручом сдавило: почувствовал я недоброе.

Три раза швейцар в галунах выгонял меня из передней, пока не разобрался, что Пепс и на самом деле писал мне письмо. А когда разобрался, так даже присвистнул: «Ищи ветра в поле! В Будапешт укатил твой негр. Езжай, догоняй».

Я — на вокзал. То к одному пассажиру подойду, то к другому. Все расспрашиваю, как в Будапешт проехать. Пассажиры, конечно, смеются. А одна женщина — такая белолицая, в черной накидке — дала мне бублик и сказала, чтоб я в больницу шел.

В больницу я, конечно, не пошел, а бублик съел: очень голодный был. Съел и опять пошел в цирк, к швейцару. Может, думал, хоть он расскажет, как в Будапешт проехать. Он и рассказал. «Во-первых, — говорит, — Будапешт за границей, а за границу ездят только господа да актеры. Во-вторых, там по-русски не понимают». — «Что ж, — говорю, — я по-ихнему научусь. Мне бы только доехать». А он мне: «Да пойми ж ты, голова садовая, с этим Будапештом мы сейчас воюем. Через фронт, что ли, поедешь!»

И тут я понял окончательно, что Пепса мне не найти, что я один на всем свете…

Ночевал я где-то на Подоле, в заброшенной лавке, — продолжал Артемка, прокашлявшись, — а утром побрел назад, в свой город, к своей будке. Последний гривенник истратил еще перед Киевом, а тут, будто назло, так есть хотелось, что хоть забор грызи. Что делать? Просить? Совестно. Правда, в жестяной коробке, в самом глубоком кармашке бумажника, лежали совсем новенькие часы с серебристым циферблатом. Но я скорей себя голодом уморил бы, чем продал подарок Пепса.

Так вот и шел, голодный, до первой деревни. А там нанялся снопы на ток таскать. В другой деревне арбузы помогал с бахчи снимать. Кое-как добрался до Черкасс. Черкассы — город зеленый, уютный. Прямо удивительно, как напомнил он мне наш город. И сапожные будки на базаре такие же, как у нас, — ветхие да закоптелые. В одной сидит дед. Вызвался я ему помочь — и поработал до вечера. Старик только поглядывал да похваливал А потом и сказал: «Оставайся у меня за харчи, сверх того засчитаю тебе по рублю в месяц». Я подумал: «По рублю в месяц — к весне восемь целковых, будет на что инструмент купить». И остался.

Старик сначала был ласков, работой не донимал, так что я иной раз и книжки почитывал. Но, только сорвался первый снег, старика будто кто подменил. Пришлось мне и сапоги тачать, и дедову внучку нянчить, и белье стирать. Пока стояли морозы, я терпел, но только затрещал на Днепре лед, треснуло и мое терпение. «Знаешь что, дедуся, — скачал я хозяину: — давай мои восемь целковых — и ну тебя к богу». Дед дал трешницу, вздохнул и прибавил еще восемь гривен. Обманул, но на инструмент хватило. Там же, в Черкассах, купил я железную лапку, шило, дратву — и пошел холодным сапожником от села к селу. Заходил и в города, но больше для того, чтоб поискать интересную книжку. Много я тогда прочел: и жития святых, и былины, и стихи Некрасова, и «Графа Монте-Кристо». В Кременчуге купил «Историю государства российского» и таскал за спиной эти толстые книжки, пока не дочитал до конца. Но больше всего читал пьесы. Ну прямо страсть у меня к ним. И, конечно, если где был театр, я там обязательно задерживался.

Днем ходил по дворам, чинил всякую рвань, а только начинало темнеть, я уже около театра. Проберусь на галерку и сижу там, сам не свой. Бывал и в цирках…

Голос у Артемки прервался. Он наклонился ко мне так, что я совсем близко увидел в темноте его глаза, и зашептал:

— Забрел я раз в Екатеринослав. Подхожу к тумбе, чтоб прочитать афишу, и вдруг у меня по телу будто мурашки побежали. На афише слова: «Канатоходец мадемуазель Мари». Я еще раз прочитал и без памяти бросился к цирку. Цирк там огромный, строгий такой. Стал я около подъезда, а войти боюсь. «Буду, — думаю, — стоять, пока она не покажется: может, на репетицию пройдет, а может, с репетиции. А не ее, так Кубышку сперва замечу: они ж вместе по циркам ездят». И вот стою я час, другой, третий… Люди туда-сюда ходят — и обыкновенные и на цирковых похожие, — а ни Ляся, ни Кубышка не показываются. Так и стоял до вечера, даже ноги затекли. Вечером купил билет и полез на галерку. Вцепился там пальцами в перила и не свожу глаз с красной портьеры, из-за которой артисты выбегают В антракте люди гулять пошли, а я все стою да на портьеру смотрю. И вот — было это уже в третьем отделении — вышли униформисты, натянули стальной канат. Дирижер взмахнул палочкой, и музыканты заиграли вальс… понимаешь, тот самый, под который всегда Ляся выходила. «Осенний сон» называется… Грустный такой, тревожный… «Ну, — думаю, — значит, это Ляся, значит, она…» Весь так и сжался…

Артемка помолчал, а когда опять заговорил, голос у него был хриплый:

— Ну, а вышла совсем другая… Вот когда меня тоска взяла! Я из цирка — да в лавку. Купил перцовки и потянул прямо из горлышка. Давлюсь, кашляю, а пью. И не помню уж, как опять около цирка очутился. Огни потушены, кругом темно, я ж все стучу в дверь, все прошу, чтоб меня к Лясе пустили…

Так я ее нигде и не встретил. А парчу, из которой обещал ей туфли сшить, и до сих пор все еще берегу. Да-а…

Работал я и на заводе, и на обувной фабрике, и в мебельной мастерской. Даже гробы делал. Но это больше зимой. Летом же клал в кошелку свои сапожничьи инструменты — давай опять вымеривать дороги.

Конечно, пробовал я и в театр поступить, хоть на самые маленькие рольки. Особенно после того, как царю по шапке дали. Раз царя, думаю, нет, а городовые попрятались, в театр меня примут. Куда там! И разговаривать не стали.

И вот свела меня судьба с этим человеком. — Артемка кивнул в сторону спящего. — Было это в Харькове. Сидел я в одном дворе на своей складной скамеечке и чинил кухаркины башмаки. Двор — как колодец: круглый, высокий, гулкий. Вдруг кто-то басом как закричит: «Дрова-а колоть!.. Дрова-а пили-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату