А еще в душе Маруси царит мрак из — за китайской границы: она переживает, чтобы ее укрепили. А то китайцы хлынут на нас и сожрут весь урожай пшеницы. Им кто — то сказал, что пшеница вкуснее риса, а они там одним рисом питаются да еще засахаренными кузнечиками, а у нас хлеб вкусный и дешевый: буханка — двадцать копеек, булка — пятнадцать копеек, а бублики — те вообще пятак. Эти китайцы врут всем, что их там только пять миллиардов, на самом деле их десять миллиардов. Когда кто — нибудь хочет их посчитать, то они прячутся в землю, как суслики.
Зато Оля — телеграмму в Москву: вы там спите, а американцы нам шашеля подсыпают и колорадского жука, и бабочку — капустницу, и мучнистую росу!..
В прошлую зиму первый секретарь выделил ей пять тонн угля. Сахар, а не уголь. Жги, обогревайся. И грузовик отходов со щеточной фабрики. Вы знаете, какие отходы на щеточной фабрике? Вот такусенькие полешки — с ладонь. Ни пилить, ни рубить, ни тебе колоть. Кидай в голландку и вари щи.
Олины дети: двое в институте, двое в техникуме, одна девка замужем за водителем троллейбуса, а малые учатся, как звери, и в балет записались — танцуют по телевизору: он ее за талию держит, а она одну ножку задирает, шеечку тянет и головку нббочок кладет. Хоть и смешно, а все хлопают и умиляются. Пацаны у Оли здорово под оленей ревут, а девочки шьют, вяжут, варенье кизиловое варят, и спартаковки: плавают на время на Комсомольском озере. У всех толстые косы, и крепкие белые зубы, и ямочки. И ни одного Оля ни разу не выпорола — одними бровями воспитывает. Правда, едят много: десять буханок хлеба и кадушку капусты в день.
А вы говорите — Оля!
А у Маруси один сын, и тот в тюрьме сидит…
— Раз, два, три, четыре. Четыре…
Маруся лежала в койке, накрывшись толстым ватным одеялом, и считала, сколько раз крикнет петух.
— Пять, шесть, семь, восемь. Восемь…
Маруся выбросила ноги из — под одеяла и села.
— Сейчас выйду и выпорю петуха! — сказала она, но никуда не пошла, а продолжала сидеть, прикрыв глаза. Протянула руку к выключателю и зажгла свет.
— Вот это лето — свет жгу! Бывало, за три месяца на двадцать копеек не нажигала, а тут за один уже восемьдесят накрутило. Вот это дожжь! Вот это лето — голландку топлю!..
Маруся говорила громко и как бы себе самой, но так, чтобы слышали святые. Она не смотрела в сторону икон, но свет лампадки был виден ей с любого места.
За окном раздавались знакомые шлепки дождя по листьям. Было студено. Маруся надела душегрейку.
Митя.
Она причесала свои мягкие белые — белые волосы гладенько вверх и вбок, закрутила их в тугой узелочек и крепко пришпилила на затылке. Потом набрала из жестяной кружки большой глоток воды, наклонилась над ведром и отлила сколько — то в сложенные ковшиком ладони.
Митя.
Намылила и лицо, и шею, тщательно ополоснулась, дернула полотенце и грубо — резко вытерлась. Глянула в зеркало, помяла косую складку, тянувшуюся ото лба через глаз на щеку: заспала ночью, теперь только в обед отойдет.
Митя.
Рано еще. Маруся села за стол, провела по нему ладонью, огляделась, подняла глаза на потолок. На потолке две балки, беленные подсиненной известью, за одной — пучок засохшего розмарина, уже слабо пахнущий, прошлогодний, за другой — завернутая в газету домовая книга и квитанции лет за двадцать, сохраняемые на всякий случай.
— Вот управлюсь и побелю. Вот на той неделе и побелю, — решила Маруся громко, обула галоши, натянула на голову душегрейку и пошла во двор.
Дождь.
Митя.
Маруся побрела по размокшей дорожке к курятнику. Налетевший ветер обдал ее всею вишнею. Куры, ласковые, ручные, сбежались к ней и тут же встали грязными мокрыми лапками на ноги, еще горячие со сна. У петуха развисли крылья, единственным прямо торчащим пером он бороздил грязь вокруг Маруси, пытался вспушиться, сигнуть и ударить дряблыми шпорами. Маруся попарывала его прутиком, но так, слегка, чтобы не уронить его перед барышнями.
— Курам дала, пойду теперь козе дам, — сказала она.
Коза нежно щипнула за подол, потыкалась губами в колени. Маруся кинула ей травы и протянула корку хлеба.
Тузик лежал свернувшись. На его шерсти висел мелкий водяной бисер. Заметив Марусю, он встал, помахал хвостом и перебрался на другое место. Сухое пятно под ним намокло на глазах.
Маруся прошлась по дорожке — клещей набралась.
— Если вы клещи, то живите в лесу! — сказала она огородным грядкам со свеклой и морковкой, где под струями кипела здоровущая ботва.
Вошла в дом, дверь громко отлипла. Оглядела мокрые вздутые сени. Беда: под домом жил ручей…
— Хочешь, иди у меня в сенях колодец себе выкопай! — предложила Маруся незнамо кому. — На! Еще и заплачу!
В комнате на нее настороженно глянуло зеркало с желтым, перламутровым по краям пятном, как раз на уровне глаз, так что хочешь посмотреться — ныряй пониже.
Митя.
Прислушалась: радио не работает. Опять!
— Молчишь? Давай — давай! — пожурила его Маруся, выглянула в окно и проследила глазами за проводами, которые тянулись через забор к столбу. — Ну вот же, провода целые, не рваные. Чего тебе еще надо? Говори. Пой. За что я плачу пятьдесят копеек? За короткую сводку новостей, за постановку. Ну, где новости?
Радио молчало. Струи дождя били в окно.
Ми — тя…
Маруся встала к иконам боком и сказала тихо так, вроде бы себе, вроде бы никому:
— Ох — ох — ох! Комбайнеры совсем в поле увязли. Как теперь косить пшеницу, не знаю…
Помолчала.
— Все дожжь и дожжь. Трактористы все как есть уедут в Карпаты валить лес. Некому будет пахать. — Маруся скосила глаза в сторону икон, потом повернула голову немножко, на пол — уха. Щека, обращенная к ним, горела. — Вокзал по третий этаж в воде стоит… — прибавила она — не пойдут же они проверять!..
И то — святые, они же разные бывают: с Николаем Угодником еще можно спорить, пошуметь на него, даже поругаться, а со Святым Петром лучше не связываться. Перекрестилась — и пошла. В прошлом году, по осени, упрекнула его: зачем такие ранние морозы, в колхозе еще свеклу не выкопали, картошку не выкопали, турнепс не выкопали, груши еще везде висят. Не могли там, что ли, с недельку подождать? Так Петр, дня не прошло — отомстил: упала Маруся, на ровной дороге упала, свалилась, как берег в реку, и руку переломила в двух местах.
Но сегодня уж очень грызет тоска. Как не сказать? Три месяца дождь! Ботва — что у свеклы, что у картошки. Виноград — как сучьи титьки, одни усы торчат у винограда. Капустные кочни плохо завиваются, растут дряблые, пухлявые, их точит червяк. Какие — то толстые, жирные гусеницы расплодились, как стручки фасоли. И каждую ночь ударяют молнии. И сжигают деревья. По двести деревьев каждую ночь! На каждом шагу шаровые молнии. В мясном магазине растопили все килограммовые гири. Чем теперь мясо вешать? Попробуй кинь эту лепеху на весы — покупатель бежит жаловаться в профсоюз. А у нее, в рыбном, вышибли входную дверь и поставили аккурат рядышком на торец. Выжгли на доске соцсоревнований слово «свинина». Кинулись: почему «свинина»? Ладно бы «говядина» или «баранина». А то — «свинина»…
Алюська говорила, что эти молнии подсылают американцы. За Зеленым театром у них выставка