по щекам. На сей раз из моего брюха и глотки вырвался дикий тоскливый вой, которому и Саныч бы позавидовал. Вбежали маленькие практиканты, похожие на гномов в белых халатиках, вбежала соседка Антонина Захаровна, вбежали медсестры, вбежал сам Сергей Александрович. Но они почему-то нечего не делали, а в ступоре стояли, раскрывши рты, и смотрели, как я выл, запрокинув голову.
На коленях моих лежал распахнутый подарочный альбом, толстый, в алой обложке. Рассыпались по одеялу, по полу все мои фотографии, которые Игорешка заботливо разложил в хронологическом порядке для поднятия моего боевого духа. Я маленький в буденовке, с пластмассовой шашкой и на улыбающейся коняшке. Я иду в школу со скромной улыбкой, стрижкой «под горшок» и с гигантским букетом, рядом стоят мама, папа и бабушка с дедушкой. Школьный выпускной. Институт. Свадьба. Выписка Игорешки из роддома. Зачем все это? Зачем?
От как хорошо! Вот так древние арийцы встречали смерть! Как бы хотелось так же радостно воскликнуть на удивление будущим поколениям!
Сегодня слушал соловьев. Плакал.
Вот сегодня я и познакомился со смертью поближе. Вырубился. Очнулся опять в реанимации, только на сей раз меня порадовали тем, что у меня была клиническая смерть. Воскрешение произошло при помощи электрических кардиостимуляторов. Это такие утюги, которые к сердцу прикладывают. В комедиях это всегда очень смешно выглядит. Такими утюгами – бабах! – все прыгают, шутят! На груди даже появились небольшие красные следы.
Пытался вспомнить, как я отключился, и все эти байки про тоннель, свет в конце трубы и мудрый голос. Ничего не вспомнил. Наверное, не было ничего. Как будто заснул тихонечко и проснулся в реанимационной. Или еще, как будто напиваешься в ноль (со мной несколько раз, каюсь, такое было) и очухиваешься непонятно с чего на набережной реки в другом конце города или на чердаке в доме у одноклассника, с которым двадцать лет не виделся, или на могиле у прабабушки. Как ты там оказался? Непонятно. Чудеса. Помнишь какие то обрывки, как ехал на автобусе, уткнувшись носом в стекло, как сидел на ступеньках, неизвестно где… Так же было и сейчас, только, восстанавливая в памяти куски запомнившихся моментов, понимаю, что это были сны. Очень яркие, сочные, радужные обрывки.
Словно пузырьки воздуха из воды, из уже мертвого мозга (а он был мертв четыре секунды) всплывали остатки жизни.
Ничего страшного.
Эх, было бы здорово достойно дожить свои последние часы… Поехать в Чечню или в Приднестровье. Сжимая горячий автомат, поднять на флагштоке блок-поста державный штандарт под свист пуль, ненавидящие вопли врагов и восхищенные возгласы соратников. Поймать потертым камуфляжем огонь металла, прожигающий кожу, с хрустом рвущий мясо и ломающий кости. Упасть на руки боевых товарищей. Улыбаться им пузырящимся ртом и прошептать что-то вроде «жене передай мой последний привет, а сыну отдай бескозырку». Чтобы на кладбище играл военный духовой оркестр в парадной форме, и на торжественном митинге под проливным дождем седой генерал сказал: «Сегодня природа скорбит вместе с нами». Чтобы хоронили меня, накрытого флагом, с фуражкой, прибитой к гробу, и под залп автоматов в заскорузлых руках угрюмых сержантов.
Только не будет этого ничего. Стрелять я не умею, подтягивался в последний раз в школе (уже в институте плохо получалось) и задыхаюсь, поднявшись на третий этаж. Когда моя нескладная фигура покажется в военкомате в дверях отдела контрактной службы, там, наверное, все лопнут от хохота.
- Ну что, сынок, пришло время мне отправиться в тот край, откуда никогда не возвращаются. Ну-ка, улыбнись, ты уже взрослый. И когда меня не будет, помни, ты - настоящий мужчина. Помогай во всем маме, поддерживай ее и не обижай – ведь кроме тебя у неe никого не осталось.
- Пап, а когда ты умрешь? Я как-то боюсь немножко.
- Завтра, сынок. И воспринимай это без нытья. Смерть – такой же удивительный и яркий шаг, как и рождение. И никуда от него никто не девается. А я с улыбкой буду на вас потом смотреть и незримо помогать вам.
- А откуда, пап?
- Не знаю, сынок. Никто не знает. Но буду, это точно. А ты, сынок, расти, учись. Женись лет в двадцать пять, а если раньше полюбишь – женись раньше. Старайся не пить и не курить: от этого все беды. Уж если и будешь себе позволять, то немножко, и самого лучшего с лучшими друзьями и крайне редко, чтобы эта привычка тебя не поглотила.
- Пап, а умирать больно?
- Приятно, сынок.
Сотни раз я прокручивал этот пафосный диалог в своем угасающем сознании, и каждый раз не мог воплотить его в реал. Настолько все это казалось киношным, ненастоящим, наигранным. Написать посмертное письмо тоже казалось нелепой затеей. Чтобы Надя потом его читала, хранила на самом видном месте, и чтобы потом его мыши съели. Чушь!
Но как же все-таки им сказать? Наверно, зря я затянул эту игру с моим фальшивым выздоровлением. Сказал бы сразу: плохо мне, совсем плохо. Уже два раза в реанимации просыпался, третий раз не проснусь. Может и ничего, догадались бы.
Черт, как все запуталось.
С утра понял, что как-то тяжело становится писать, а главное – думать. Ум отказывает, выходит. Как- то меня это очень огорчило. Такое ощущение, как будто пил весь день, всю ночь, опять следующий день, а потом под вечер маленько вздремнул, но сразу разбудили. И сейчас гадкое чувство дури и тупости в голове. А главное – невыспанность вот эта. И как бы понимаешь – ну ничего, еще пару часиков продержимся – и тогда поспим. Завра встанешь, свеженький как огурчик. Дотерпеть бы… Поспать бы…
К вечеру что-то опять чуть не вырубился. Внутри что- то громко и тоскливо лопнуло. И внутри меня стали бегать маленькие муравьи и меня щекотить. Потом они заснули, причем ясно ощущалось, как они заполонили меня внутри, спят, ворочаются и шевелятся от своих муравьиных придыханий.
Как-то рано все происходит. Я как-то планировал все же еще недельку протянуть. Но Сергей Александрович не только не наврал, но еще, видимо, и прибавил мне пару деньков, чтобы не расстраивать. Я так дико перепугался, что срочно начал писать прощальное письмо.
Вот оно.
«Надя, Игорь! Я не хотел вас расстраивать раньше времени. Я знал, что скоро умру, еще несколько недель назад.
Все, что я вам хотел сказать, я давно уже сказал. Нет смысла все здесь это повторять, чтобы из этого письма получились скрижали Моисея. Не надо этого. Не надо смотреть на эту нелепую бумажку. Я бы хотел, чтобы вы ее сожгли. И меня тоже. Прошу только кремации, никаких кладбищ. Отпевать не надо. Хотя, что тут приказывать? Мне от этих обрядов уже будет ни горячо ни холодно, они нужны только вам, считаете нужным – делайте.
Помните меня таким, как я был, со всеми моими плюсами и минусами. Не надо по мне горевать: