уж нет!
Ее бил озноб. Он хотел погладить ее, утешить, вернуть из прошлого, но тут дверь комнаты беззвучно распахнулась. В щель просунулась косматая седая голова и хрипло каркнула:
— Лия, где ты? Где ты? Где ты?
Виктор отпрянул, прижался к стене, но это было бесполезно: спрятаться все равно было некуда. Старуха смотрела прямо на него, глаза были тусклые, как затянутые тиной озера, узкая щель рта открывалась и закрывалась с механической равномерностью:
— Лия, где ты? Где ты? Где ты?
Он ожидал, что Лия засуетится, задохнется от ужаса, по крайней мере, хоть натянет одеяло на голые плечи. Но Лия враз успокоилась и, не пытаясь прикрыться, будничным, скучным голосом ответила:
— Да здесь я, бабушка, здесь. Успокойся.
Натужно шаркая, старуха протиснулась в комнату и привалилась спиной к двери. Все так же глядя прямо на Виктора, она начала с механической равномерностью биться о дверь затылком. Стук от ударов был глухой и легкий, словно деревом о дерево. При каждом ударе седые космы взлетали над невидящими глазами, застиранный бумазейный халат распахивался, приоткрывая обтянутые пупырчатой кожей ключицы. Под грубой бязевой рубахой колыхалась обвисшая грудь. Рот открывался и
закрывался, открывался и закрывался, как у щелкунчика, — из него выскакивали скорлупки слов:
— Лия, где Рина? Где Рина? Ее арестовали, да? Ее арестовали? Где Рина? Рину арестовали, да?
Лия набросила халатик и с привычной легкостью сбежала по лесенке вниз. Руки ее прижали плечи старухи к дверям, уменьшая амплитуду ударов. В ее движениях была та же механическая равномерность, хорошо отлаженная заученность.
— Тише, бабушка, тише. Ты же знаешь, мама на работе.
Старуха затихла. Когтистая лапа ощупала Лию, пробежала по лицу вниз к шее:
— Это ты, Лия? А где Рина? Ее арестовали? Зачем ты скрываешь от меня, что ее арестовали? Все равно я узнаю, когда они сюда придут!
Лия обхватила бабкины плечи и тихонько подтолкнула ее к выходу. Старуха послушно повисла у нее на руках, будто у нее вдруг кончился завод. Шурша и шаркая, они вышли в коридор, дверь за ними закрылась. Когда Лия вернулась, Виктор спросил:
— А что ты ей сказала про меня?
— Она тебя даже не заметила, — Лия быстро взглянула и отвела глаза. — Что, испугался?
Он вдруг понял, что она стыдится. Не хочет смотреть на него — боится прочесть в его глазах ужас или отвращение. Отстранясь, она стояла отчужденно, готовая к любой его реакции. Он разом вошел в это ее ощущение, подхватил его, разделил, сопережил вместе с ней. И в который раз удивился столь неожиданной встрече с самим собой: ведь так давно он не понимал никого, даже себя, был равнодушен ко всему, был глух, слеп, мертв, словно стеной отделен от жизни живых. Ладонью он легонько коснулся ее напряженной шеи, и она сразу поверила в его дружеское сочувствие. Она ничего не сказала, а он без слов принял ответный сигнал, словно связь между ними была химическая и он читал ее мысли кончиками пальцев.
— Давно она так?
— Всегда, сколько я помню. Мама говорит, это началось в сорок девятом, когда дядю Давида арестовали. Его забрали ночью, и он исчез, даже не написал ни разу. А дедушку забрали в тридцать седьмом, и он тоже исчез... Ну, она с тех пор ждет, что придут за мамой. Или за мной... Сидит весь день, забившись в угол, как сова, и ждет. Поэтому я никого к нам никогда не зову. Ведь с ней это в любую минуту может случиться.
Вот как: значит, она всегда живет с этим, помнит и молчит, ни разу ему не сказала, даже не упомянула.
— Ты что, стесняешься ее?
— Господи, чего я только не стесняюсь! Что я еврейка — раз, во всяком случае, когда была маленькая, стеснялась. И что рыжая — тоже. Ты не поймешь, ты никогда не был рыжим. А уж бабушка, это вообще край света. Когда какая-нибудь девчонка из класса заходила узнать, что задано, я просто умирала: а вдруг появится бабка и погубит меня навсегда!
И при всем при том она настаивала сегодня, чтобы он к ней пришел. Не захотела перенести свидание назавтра и позволила ему прийти сюда, рискуя, что бабушка ворвется в комнату и начнет биться головой об дверь? Рискуя, что он в ужасе отшатнется? И никак этой срочности не объяснила — ни словом, ни намеком? Он приподнял ее за подбородок, так, чтобы глаза в глаза, и спросил:
— А как же ты меня вдруг сюда привела?
Она глотнула горлом:
— Очень хотела тебя видеть сегодня.
И опять он пальцами по коже прочел, что сказала она не все, что-то утаила: будто по нервным волокнам пробежал отрицательный импульс «нет-нет-нет!» А что «нет» — он не знал. Он тыльной стороной ладони вопросительно провел под подбородком, но ответный импульс был по-прежнему отрицательный. Он не стал настаивать, какой-то смутный инстинкт удержал его от настойчивого допроса, он только спросил полуутвердительно: «Придешь вечером?», нисколько не сомневаясь, что она придет.
Как-то так повелось, что в последний четверг каждого месяца у него в мастерской устраивали большую пьянку. Он уже не помнил точно, с чего это началось, так давно это было, еще со времен Ларисы, когда он в мастерской не жил, а только работал и блядовал. Он этой пьянкой никак не управлял: никого не приглашал, ничего не устраивал — все происходило само собой, помимо него. Приходили все, кому не лень, приводили с собой случайных знакомых, пили, спорили, целовались, сводили счеты.
Когда-то он очень любил эти четверги, радовался им, нырял в пестроликую толпу, спорил об искусстве, пил и целовался со всеми, упоенно показывал новые работы, жарил шашлыки в камине на углях, но с годами радость потускнела, споры начали повторяться, старые знакомые надоели, новые как две капли воды походили на старых, упоение творчеством превратилось в объект для циничных шуток, да и хвастать стало нечем — не головами же Ильича? Но отменить четверги было не в его силах: народ, как и прежде, валил в мастерскую — кто на даровую выпивку, кто на легкодоступных баб, кто на обманчивый блеск интересной жизни. А он бродил среди них этаким Федей Протасовым, пил, спорил, скучал, вытряхивал окурки из пепельниц, стаканов, цветочных горшков и простертых к народу ладоней вождя и, невзирая на отчужденность, осознавал себя частью этого почти ритуального непотребства. Лия была на его четвергах несколько раз и не скрывала своих восторгов: для нее все там было новым, увлекательным, полным смысла. Но сегодня она только отрицательно затрясла головой, и пальцы его вновь ощутили внятное: «Нет, нет, нет». На его вопросительный взгляд она залепетала сбивчиво:
— Я маме обещала... надо сходить с ней... в одно место, ты все равно не знаешь... Она давно просит, а я все откладываю...
Тут стрелка его химического индикатора так отчаянно забилась на указателе лжи, что ее зашкалило к чертям. Она еще никогда его не обманывала — или это он так обманывал себя?
— Случилось что-нибудь?
Зрачки прыгнули куда-то в угол и вернулись к нему усмиренные:
— Что могло случиться? Все в порядке.
— Так я позвоню вечерком, попозже, ладно?
Что это — она испугалась? Или ему уже мерещатся всякие страхи?
— Нет, нет, не звони. Я сама позвоню, если смогу.
Электрические вспышки под пальцами уже не упорствовали, они смиренно умоляли: «Не надо, не спрашивай, отпусти, не мучай, ну пожалуйста, отпусти!» Сам себя не узнавая, он послушался, сжалился, отпустил — убрал руку и взглянул на часы:
— О, господи, пора бежать! Там ведь Юзик ждет: я обещал, что помогу ангела на кладбище свезти!
И оба заторопились прощаться, сминая неловкость первой лжи поспешными, уже ничего не значащими поцелуями.