воробей-птицами, соловей-птахами и также перед рыбой карась, линь, головель, лещ, плотва, окунь — а перед глупым ершом и перед злобной щукой оправдываться мне не в чем.
В Одессе я пробуду, вероятно, еще с месяц. К этому времени работу думаю закончить. И знаешь — конечно, море прекрасно, — но скучаю уже я по России. Где мой пруд? Где мой луг? «Где вы, цветики мои, цветики степные?» Всех я хороших людей люблю на всем свете. Восхищаюсь чужими домиками, цветущими садами, синим морем, горами, скалами и утесами.
Но на вершине Казбека мне делать нечего — залез, посмотрел, ахнул, преклонился, и потянуло опять к себе, в нижегородскую или рязанскую.
Дорогой Рува! Когда вы едете в Солотчу? Какие твои и Косты планы? Тоскую по «Канаве», «Промоине», «Старице», и даже по проклятому озеру «Поганому» и то тоскую. Выйду на берег моря — ловят здесь с берега рыбу бычок. Нет! Нету мне интереса ловить рыбу бычок. Чудо ли из огромного синего моря вытащить во сто грамм и все одну и ту же рыбешку? Гораздо чудесней на маленькой, чудесно задумчивой «Канаве» услышать гордый вопль: «Рува, подсак!» А что там еще на крючке дрягается — это уже наверху будет видно.
Дорогой Рува! Когда я приеду в Солотчу, я буду тих, весел и задумчив. К этому времени у меня будут деньги. 100 000 рублей я заплачу Матрене, чтобы она за мой долг не сердилась, 50 000 — старухам, 250 рублей отдам Косте, которые я ему должен, 5 руб. дам тебе, а с собой привезу два мешка сухарей, фунт соли, крупный кусок сахару, и больше мне ничего не надо.
Напиши мне, Рува, письмо. Хотя бы коротенькое: как жизнь, кто где, что, почему и все это почему? Привет Вале. Если же увидишь Косту, то пожми ему от меня руку.
Сидели мы на солнышке, вспомнили и обругали тебя. Зачем сюда не едешь? Здесь жарко, всё в цвету, лежим на камнях, загораем. Рувчик, скоро вскроются реки и стаи вольных рыб воздадут хвалу творцу вселенной; ты же, старый хищник, вероятно, уже замышляешь против сих тварей зло. Увы! И я замышляю тоже!
Рувим! На земле война. Огонь слепит глаза, дым лезет в горло, и хладный червь точит на людей зубы.
Дорогой Сереженька!
По просьбе К. Д. пересылаю тебе ее карточку. Она сдала уже испытания по интегральному исчислению и по органической химии. Боится за сопротивление материалов. Сопротивляемость, говорит она, у меня и у самой-то неважная.
Верочка — все та же, холодна, красива, но глупа и думает, что Мадам Бовари до Айседоры Дункан была женою Есенина.
Я сижу крепко работаю. Меня хвалят…
Еще просьба, позвони к Никитину[14] и узнай от него две вещи:
1) в каком положении «Барабанщик»?
2) — сложнее. Передаю тебе точный текст его телеграммы: «Телеграфируйте согласие печатать „Судьбу барабанщика“ в газете „Колхозные ребята“ Никитин».
Я ответил: — В газете печатать разрешаю. — Но потом мне показалось, что, такой газеты как будто бы нет. С другой же стороны, он точно знает, что «Барабанщик» печатается в журнале «Пионер». Значит, ни в каких журналах печатать без Бобкиного разрешения его нельзя. Я писал ему открытку. Он не ответил.
Выясни, пожалуйста, конечно, по возможности с оборотом в мою пользу.
Вот пока о делах и все.
Получил ли ты мою открытку со стихами? Я приеду числа двадцать первого, а там мы с тобой что- нибудь придумаем.
Дорогой Сереженька!
Заканчиваю последние страницы повести[15]. К первому вернусь. Живу тихо, как волк.
Работал крепко, кажется выходит хорошо. Как-то ты живешь, сиротинка моя! Вероятно, костерите меня за одно дело (насчет займа) и в хвост и в гриву. Приеду, паду на колени.
Сережа! Недавно я сделал некоторые открытия. Усидчивая работа и одиночество навевают на человека волшебные сны [неразборчиво]…
Сережа! Завтра — 22 января — мне стукнет ровно без шести лет сорок. Молодость — «э пердю! Ке фер?»
И единственно, что меня утешает, — это яркий и поучительный пример твоей жизнерадостной старости. Дай же мне бог — дотянуть до такой же, сохраняя все те же присущие тебе качества — как-то: бодрость, веселье, умиротворение, мужество духовное и телесное.
В общем же дела мои хороши — повесть кончаю.
Дневники