Старик перешел на свистящий шепот:
— Половина детей в этих трущобах рождается от пьяниц, и с этим ничего не поделаешь. Народят ребят, а потом кормят их всякой дрянью. Сколько же у нас детей недокормленных? И где? В такой стране, как Англия. Да ведь дикарям — и тем это было бы непростительно. Я бы издал закон, что государство обязано кормить досыта детей. Я бы постановил, что за каждого голодного ребенка в школе, на улице или еще где-нибудь должны отвечать, как за преступление. Да, я бы начал с этого. Вы скажете, что это сделает родителей попрошайками? Когда начинали вводить это бесплатное обучение, говорили то же самое, а на деле оказалось не так. Страна, которая не может накормить своих детей, недостойна иметь их. И за что такая несправедливость к малышам? Вы скажете, что потребуется уйма денег, миллионы, — ну и что? Гляньте-ка на большие дома вдоль дороги — таких улиц, таких домов с хорошими квартирами в Англии тысячи. И если бы те, кто живет в них, платили всего шесть пенсов дополнительного налога, этих денег хватило бы, чтобы накормить всех голодных детей, — так я слышал. Но они не согласятся, ясно, ничем не захотят поступиться. Сами знаете, люди не любят расставаться со своими денежками. А тогда, спрашивается, на что нам миллионы хилых детей, из которых вырастут ни к чему не пригодные люди? Это слишком дорого обходится.
Старик прервал свои рассуждения и подал сигнал подъезжавшей телеге. Вернувшись от шлагбаума, он сказал:
— Иные назовут меня социалистом. А вы как думаете? Нет, если хотите знать мое мнение, социалист — он вроде владельца магазина. Входит покупатель и спрашивает: «Сколько стоит это пальто?» «Десять шиллингов», — отвечает хозяин. «А за пять не пойдет?» «Нет, меньше чем за десять не отдам». «За пять я бы взял», — говорит покупатель, и оба они с самого начала знают, что сойдутся на семи с половиной.
И старик добавил, понизив голос, будто сообщая государственную тайну:
— Он не может сразу спросить семь с половиной шиллингов, потому что тогда получит только семь, понимаете? Если хотите получить настоящую цену, запрашивайте больше — такая уж привычка у людей.
Он указал древком флажка на ряд домов у дороги.
— Вон там живут состоятельные люди. Они смотрят на все не так, как я. И это понятно. Им отлично живется в этом мире, так разве они станут думать о чужих бедах? Этим людям с детства внушили, что мир создан для них. Они водятся только с людьми того же сорта. Так же точно и рабочие держатся друг друга. Вот и получаются классы. А посмотрите-ка на этих парней, — и старик указал на рабочих, укладывавших камни, — они любят толковать про улучшение жизни, но когда нужно стоять за общее дело, каждый стоит за себя. Как же иначе? Коли сам о себе не позаботишься, от других этого не жди, каждому это ясно, как день. Говорят, в Англии все равны перед законом, но оглянитесь вокруг, и вы поймете, что это неправда. Закону надо платить так же, как платите за все. Вот где собака зарыта! Один закон для бедных и богатых? Это очень хорошо, но ведь у богатого есть сотня способов заставить судей плясать под свою дудку, а бедный от этого страдает.
Сказав это, старик сделал такое движение, словно хотел поднять обе руки, но рука была только одна.
— Вы так и не сказали мне своего мнения. А мое мнение такое, — сказал он многозначительным шепотом, — многое нужно исправить, и многое мешает этому. Однако я заметил одну вещь: даже самые пропащие люди всегда гордятся чем-нибудь, хотя бы своими несчастьями. Все-таки есть, должно быть, что-то хорошее в людях, если эта штука их не может окончательно раздавить.
Он указал рукой на приближавшийся каток.
Хрустела щебенка под его тяжестью, и мне подумалось, что с таким же хрустом жизнь перемалывает человеческие кости. Кивнув мне седой головой, старик поднял красный флажок и замер, глядя на подъезжавшую телегу с молоком.
Пропащий
Была первая октябрьская стужа. У недостроенного дома, перед щитом с надписью «Братья Джолли, строители», стоял человек. Его глаза, казалось, говорили: «Зимой строительство приостановится. Если уже сейчас я без угла и без работы, что будет со мной через два месяца?» Повернувшись ко мне, он сказал:
— Не найдется ли у вас для меня работы, сэр? Я согласен на любую.
Его лица давно не касалась бритва, одежда была сильно потрепана, и легко было усомниться, есть ли человеческое тело под этими отрепьями, настолько он был худ. От него не пахло виски, но чувствовалось, как сильно ему хочется выпить, а в его водянисто-голубых глазах было такое же выражение, как в глазах бездомной собаки.
Мы посмотрели друг на друга, и между нами начался немой разговор.
— Какая у вас профессия? Где работали последний раз? Как дошли до такого состояния? Женаты? Сколько детей? Почему не обращаетесь за помощью куда следует? У вас нет денег, а у меня есть, поэтому я имею право задавать вам эти вопросы.
— Я пропащий человек.
— У меня нет для вас работы. Если вы действительно голодны, я могу вам дать полшиллинга, могу вас направить в благотворительное общество, — где займутся вами. Но если вы покажетесь им человеком, которого жизнь окончательно доконала, они вот так и скажут и предостерегут меня, чтобы я и не пытался вам помочь. Вы этого хотите?
— Пропащий я человек!
— Ну хорошо, но что я могу сделать? Ведь не выдумаю же я для вас работу! Я вас не знаю и не решусь порекомендовать своим знакомым. Если человек попадает в такое положение, то виной тут отчасти его безрассудство. Ах, вы болели? Да, все вы говорите это. Разве нельзя было быть предусмотрительнее и что- нибудь отложить на черный день? Теперь-то вам ясно, что вы должны были так сделать? А вы обращаетесь ко мне! Ко мне обращаются со всех сторон — учреждения, старики, больные; к тому же налоги очень высоки — вы это знаете — и частично по вашей вине.
— Я конченый человек.
— Ах, но добропорядочные, благонравные, практичные люди, те, кто никогда не знал отчаяния и голода, постоянно твердят мне, что я не должен помогать первым встречным. Сами понимаете, это была бы чистейшая сентиментальность с моей стороны, я просто разрешил бы себе непозволительную роскошь. Удивительно, как вы можете просить меня!
— Пропащий я человек!
— Я уже слышал это. Как будто я вас не знаю! Я встречал вас и разговаривал с вами, с десятками таких, как вы. Как-то раз я нашел вас спящим на набережной Темзы. Я дал вам полшиллинга, когда вы шли, еле волоча ноги, после того, как пробежали целую милю за кэбом, не получив ничего. Разве вы не помните, как однажды ночью на Кромвель-Род… Ну, если это были не вы, то точно такой же, как вы, — мы разговаривали под дождем, вы рассказывали историю своей жизни, и ваш голос относило ветром к наглухо закрытым окнам высоких, крепко запертых домов. Однажды вы жили у меня целых шесть недель, распиливая упавшее дерево в саду. День за днем проводили вы там, и работа ваша шла очень медленно — вы всячески старались продлить ее. Каждое утро вы с благодарностью показывали мне, как все туже становился вам пояс. Держа пилу в руках, вы с робкой улыбкой смотрели на меня, и на лице у вас было написано: «Вы не знаете, какой это отдых для меня — пилить здесь дрова с утра до вечера». И уж, конечно, вы должны помнить, как воздерживались от виски, пока я однажды не отлучился, и как на другое утро, еле ворочая языком, оправдывались: «Меня преследуют воспоминания…» Ах, это были не вы? Допустим! Тогда точно такой же, как вы.
— Пропащий я человек.
— Да, да, да! Вы один из тех, кого порождают наши порядки. Вам не к чему было родиться, и уж, во всяком случае, вы должны были позаботиться о том, чтобы родиться в буржуазной среде. Какое право имели вы думать, что выдержите существование рабочего человека, что вынесете его ежедневную,