был именно этот врач.
Айкен послал кого-то в зубоврачебную клинику «Шаритэ», чтобы разузнать об этом враче. А мы тем временем продолжали наш разговор.
…Через много лет я еще раз пришла сюда. Это здание, очищенное от маскировки, темно-бурого кирпича, как и все здесь университетские клиники; декоративные деревья ветвятся по стенам.
Стайка студентов, спешащих на вечернюю лекцию. Стук каблуков юной практикантки в белом коротеньком халате с разбросанными по плечам волосами.
«Шаритэ» – Charite, – что-то совсем не медицинское в звучании слова. О «Шаритэ»! О корпоративный дух, о взлет университетской медицины, о приверженность этим сумрачным корпусам!
«Шаритэ» – на разделе двух Берлинов, и тут же в стене – лаз, официальный – для западноберлинских врачей, пожелавших остаться на работе здесь, в своих клиниках, несмотря на сравнительно небольшой заработок.
Старые металлические буквы, углубленные в кирпич: «Клиника уха, горла и носа». Пустая детская коляска у входа. Давняя белая эмалевая дощечка – просьба вытирать ноги. Окно регистраторши.
Я спросила о фон Айкене. Немолодая регистраторша вышла ко мне.
– Вы его знали?
Я кивнула утвердительно.
Как было ответить? Знала ли? И нет, и да.
Почему не ушел, не бежал, не спасался? Ведь так звали, настаивали. Разве не страшна встреча с нами? Да, конечно, долг врача, главы клиники. Но в облике, но в глазах, обращенных ко мне сквозь очки, – что-то еще сверх того. Но что же? «О, ничего загадочного. Конечно же я припадаю к традициям, ибо я немец». Мог бы сказать, но разговор наш поплоще. Да, лечил Гитлера. Горло. Профессиональное заболевание.
А о какой традиции, почтенный старик, наш внутренний, наш скрытый диалог?
О традиционной нерушимости. Не о той треклято чуждой, безвыборной, вымуштрованной. На этот раз со всей генетической культурой – избирательный этический выбор.
Регистраторша повела меня вглубь, в коридор клиники, где старый пол выстлан современным пластиком, на декоративных стеллажах стоят горшочки с зелеными вьющимися растениями, как это часто можно увидеть сейчас, и на открытом окне набухает ветром нейлоновый занавес.
Молча подвела меня к висевшему на стене портрету – большая фотография, вправленная в холст. Так я еще раз увидела Карла фон Айкена.
Постаревший. Седой, с крупными усами. Белый накрахмаленный воротничок, темный галстук в белых горошинах. Очки надеты небрежно, с интеллигентской беспечностью, и дужка приминает крупное мягкое ухо. А в глазах за очками – все тот же молчаливый подтекст разговора.
Он принял клинику в 1922-м и руководил ею еще пять лет со дня нашего свидания – до 1950 года. А уйдя на покой, прожил еще десятилетие, умерев в возрасте 87 лет. Выходит, тогда, в мае, ему было 72 года.
– Er war sehr beruhmt! – (Он был очень знаменит!) – сказала регистраторша.
Четыре портрета его почивших предшественников на посту директора клиники открывали галерею, два следовали уже за ним.
Мелькнул в коридоре молодой врач в белых штанах, халате и белых туфлях – должно быть, только что из операционной.
Я вышла из клиники.
Ветром раскачивало над входом старый фонарь и срывало желтые листья с кленов. Женщина копошилась над коляской, водворяя ребенка, побывавшего на приеме у врача.
…Вернемся к нашему рассказу.
Из зубоврачебной клиники, куда посылал Айкен, пришел студент. Ему известно имя зубного врача Гитлера – профессор Блашке, и он вызвался проводить нас к нему.
Студент, в черном демисезонном пальто, без шляпы, с волнистыми темными волосами над круглым мягким лицом, был приветлив и общителен. Он сел с нами в машину и указывал дорогу. Оказывается, он болгарин, учился в Берлине, здесь его застала война и он не был выпущен на родину.
По расчищенным кое-как центральным улицам шли автомашины украшенные красными флажками в честь Победы. Немцы разъезжали на велосипедах. Велосипедов было множество, с большими багажниками. В багажнике или сидел ребенок, или были сложены пожитки. Уже неделя, как в Берлине нет войны, и всеобщее чувство облегчения, которое испытали жители Берлина в первые дни, уступило место насущным заботам, подступавшим к каждому. Людей в городе заметно прибавилось, они шли по тротуарам с детьми и тюками; толкали груженные кладью детские коляски и тачки.
Мы въехали на Курфюрстендам – одну из фешенебельных берлинских улиц. Она была в таком же бедственном состоянии, как и остальные улицы. Но дом 213, или, вернее, то его крыло, где помещался частный кабинет профессора Блашке, уцелело. У подъезда мы столкнулись с каким-то человеком. Он был без пальто, в петлицу его темного пиджака была вдета красная ленточка – знак дружелюбия к русским, приветствия и солидарности. Это было непривычно – в те дни в Берлине господствовал белый цвет капитуляции. Человек представился: доктор Брук.
Узнав, что мы ищем профессора Блашке, он поведал, что Блашке нет, Блашке улетел из Берлина в Берхтесга-Ден вместе с адъютантом Гитлера.
Мы поднялись за ним в бельэтаж, и доктор Брук провел нас в многооконный, просторный зубоврачебный кабинет.
Выяснив, что Брук тут постороннее лицо, полковник Горбушин спросил его, не знает ли он кого-либо из сотрудников Блашке.
– Еще бы! – вскричал доктор Брук. – Вы имеете в виду Кетхен? Фрейлейн Хойзерман? Она у себя на квартире в двух шагах отсюда.
Студент вызвался сходить за ней.
– Паризерштрассе, тридцать девять – сорок, квартира один, – сказал ему Брук.
Он усадил нас в мягкие кресла, где до нас еще совсем недавно сиживали нацистские главари – пациенты профессора Блашке. Он с 1932 года бессменно был личным зубным врачом Гитлера.
Брук тоже уселся в одно из кресел. Мы узнали от него, что он зубной врач, раньше жил и работал в провинции, а ассистентка профессора Блашке, Кете Хойзерман, за которой пошел сейчас студент, была у него ученицей, а впоследствии помощницей. Это было до захвата нацистами власти. Потом она и ее сестра помогали Бруку укрываться, потому что он еврей и ему приходилось жить под чужим именем.
Вошла стройная, высокая, привлекательная женщина в синем расклешенном пальто, повязанная платочком, из-под которого выбивались светлые волосы.
– Кетхен, – назвал ее уменьшительным именем Брук, – вот русские. У них какая-то нужда в тебе.
Но она, не дослушав его, заплакала.
– Кетхен! – сконфуженно всплеснул руками доктор Брук. – Кетхен, ведь это же наши друзья.
Брук был значительно ниже ее ростом, но взял Хойзерман за руку, как маленькую, и гладил рукав ее синего пальто.
Эти два человека представляли собой разные полюсы фашистского режима. Она, принадлежа к обслуживающему Гитлера персоналу, была на привилегированном положении. А он – человек вне закона, гонимый – нашел в ее семье поддержку. Я смотрела на них и думала: жизнь, многообразная, сложная, пестрая, не втискивается в предначертанные ей нацизмом каноны.
Мы разговорились с Кете Хойзерман. Она держалась непринужденно, откровенно. Ей было тридцать пять лет. Жених ее, учитель, а теперь унтер-офицер, находился где-то в Норвегии, и от него давно не было известий. Профессор Блашке предлагал ей лететь в Берхтесгаден, но она отказалась. У Блашке она работала с 1937 года. Гитлера в последний раз видела в начале апреля в имперской канцелярии, когда получала сигареты. А 2 мая, на Паризерштрассе, она слышала от незнакомых ей людей, что Гитлера нет в