живых и что его сожгли.

Она рассказывала мне некоторые подробности о Гитлере, о семье Геббельсов. Но обо всем этом мы говорили впоследствии…

Тогда, в кабинете профессора Блашке, полковник Горбушин попросил меня спросить ее, имеется ли здесь история болезни Гитлера.

Хойзерман ответила утвердительно и тотчас достала ящик с карточками. Мы с волнением следили за ее пальцами, перебиравшими карточки. Мелькали истории болезни Гиммлера, Лея, шефа прессы Дитриха, Геббельса, его жены, всех детей…

В кабинете профессора Блашке воцарилась такая тишина, что слышно было, как доктор Брук, не знавший, что привело нас сюда, вздыхает, желая одного – чтобы все уладилось как нельзя лучше. А студент, уже кое о чем догадывавшийся, заразился нашим напряженным ожиданием и стоял неподвижно, склонив набок голову.

Наконец нашлась карточка – история болезни Гитлера. Это уже кое-что. Но рентгеновских снимков не было.

Хойзерман высказала предположение, не находятся ли они в другом кабинете Блашке – в самой имперской канцелярии. В последние дни были изготовлены коронки, которые не успели надеть Гитлеру.

Мы простились с доктором Бруком и со студентом и помчались вместе с Кете Хойзерман снова в имперскую канцелярию.

С той минуты я ничего не знала о болгарском студенте. Но спустя почти двадцать лет, когда снова повсюду всколыхнулся интерес к тому, жив или мертв Гитлер, я увидела в журнале «Штерн» портрет этого человека – все еще волнистые волосы и мягкие черты лица, хотя за это время он, разумеется, изменился. Узнала, что он – Михаил Арнаудов, проживающий в Киле. И прочитала его нашумевшее на весь мир интервью, в котором он на свой лад рассказывает об этой нашей поездке правдиво, а дальше присочиняет о своем участии в опознании Гитлера.

За то время, что студент находился с нами, он мог легко уяснить, зачем нам так необходимо было разыскать гитлеровских дантистов и историю его зубных болезней. И вот когда такое неожиданное, такое жгучее, авантюрное приключение, в которое молодой человек был ввергнут, вступало в решающую фазу, занавес опустился, действующие лица скрылись с его глаз. Что дальше? Как тут не поддаться фантазиям.

Он оказал нам тогда существенную услугу, проводив нас от Айкена в кабинет Блашке. Но в опознании он ничем не мог быть полезен. И мы, поблагодарив его, простились с ним навсегда.

По дороге в имперскую канцелярию Кете Хойзерман рассказывала, что выезжала с Блашке в Берхтесгаден, и там ее пациенткой была Ева Браун. В Берлине ее существование тщательно скрывалось до самых последних дней и делались постоянные заявления, что фюрер не курит, не пьет и никаких земных радостей не знает а только служит народу. Это было краеугольным камнем пропаганды.

Мы оставили машину и молча шли втроем по нерасчищенной, безлюдной Вильгельмштрассе.

Снова имперская канцелярия, вся в метинах от снарядов и пуль, – почерневшее от копоти, кое-где зияющее проломами стен, длинное, растянувшееся здание с единственным балконом: архитектурное выражение «единой германской воли», которая в лице фюрера появлялась на балконе в дни нацистских торжеств.

На круглой афишной тумбе был наклеен приказ советского коменданта Берлина генерала Берзарина, напечатанный на оранжевого цвета бумаге.

Над входом в рейхсканцелярию барельеф – фашистская эмблема: распластанный орел, в когтях держащий свастику. Через несколько дней этот бронзовый барельеф был сбит и перевезен в Москву, в музей Вооруженных Сил, где его можно увидеть и сейчас.

Часовой приставил винтовку к ноге, но преградил нам путь – ему было сказано никого не впускать без специального пропуска коменданта Берлина.

Горбушин с трудом настоял, чтобы нас впустили. Мы отворили тяжелую дубовую дверь. Направо – актовый зал: дверь вышиблена, на полу свалившиеся люстры. Налево – пологий спуск в бомбоубежище. Здесь до 21 апреля находился Гитлер, пока наша артиллерия не дала залп по центру Берлина. Тогда он перебрался в новое убежище – «фюрербункер» – в саду, опасаясь, как бы не оказаться заваленным рушившейся под ударами советских снарядов рейхсканцелярией.

Мы прошли по сводчатому вестибюлю и спустились вниз. Два марша пологой лестницы. У нас на троих был всего один фонарик, и тот слабо светил. Было темно, пустынно и жутковато… В радиостудии, откуда вещал Геббельс, спал красноармеец в сдвинутой на ухо каске.

Ориентировалась тут только Хойзерман. Она ушла отсюда, из этой «фараоновой гробницы», за три дня до падения Берлина.

Кете Хойзерман привела нас в маленький закуток, где недавно помещался ее шеф, профессор Блашке, пока он не улетел из Берлина.

Карманный фонарик неярко выхватывал из темноты зубоврачебное кресло, софу с откидывающимся у изголовья валиком, крошечный столик. Что-то валялось на полу – фотография: покойная овчарка фюрера на прогулке с его адъютантом. Было сыро, пахло плесенью.

Мы искали в ящике с картотекой, в столе, в какой-то тумбочке, тоже оказавшейся здесь.

С помощью Хойзерман мы нашли рентгеновские снимки зубов Гитлера и золотые коронки, которые не успели надеть ему. Нам повезло, нам отчаянно повезло, что ураган, пронесшийся несколько дней назад здесь, в подземелье, не задел этого закутка.

Вдруг из глубины коридора донеслось: «Есть на Волге утес!» Голос был одинокий. Это загулявший солдат пил дорогие вина, которыми глушили отчаяние выбитые им отсюда немецкие генералы. Его недосчитывались в части, а он гулял себе седьмой день, спал, просыпался и снова пил во славу нашего оружия и за упокой тех, кто не дошел до имперской канцелярии.

Мы уходили, унося очень важные находки.

По пустому подземелью разносился одичавший голос, хмельной от вина, от торжества и горечи: «… диким мо-охом оброс!»

Только мы сели в машину – забарахлил мотор. Шофер Сергей задрал капот, мы вышли из машины и очутились у самых Бранденбургских ворот.

Мне представилось, как между шестью колоннами этих ворот шли с факелами отряды нацистов; на балконе «Кайзергоф» силилась высунуться из-за толстых спин соратников тщедушная фигурка Геббельса. Гитлер простирал над толпой руку. Мерцали факелы пожарищ, разрушений, книжных костров, зажженные нацистами и пожравшие их самих. Недаром «факельщиками» в немецкой армии назывались солдаты, которым вменено поджигать города и селения. Как злобно метались они среди людского горя в ржавой униформе.

Мы опять немного отъехали, когда вдруг грохот орудий разорвал установившееся безмолвие последних дней.

В первое мгновение меня жуть пробрала. Что это? Неужели опять война?

Я не сразу поняла: да ведь это салют!

Над страшными развалинами, над неразвеянным дымом и пылью боев, над мрачным рейхстагом, над весенней травой неслись вверх трассирующие пули, и закопченное небо вспыхивало цветными огоньками. Салютовали тяжелые орудия и ручные пулеметы; палили из автоматов. Гул разрастался, и все вокруг дрожало, как в часы сражений.

Это был благословенный день нашей победы над германским фашизмом – над низостью, насилием, растлением человека…

Мы вышли из машины. Кете Хойзерман что-то говорила. Стреляли зенитки, осколки цокали по развороченной мостовой.

Мы молча стояли, взволнованные до слез, оцепеневшие от нахлынувшего чувства счастья и щемящей боли за тех, кто не дождался победы.

Вы читаете Берлин, май 1945
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату