2
Деревня, в которой мы стоим, отбита у немцев еще зимой, в марте. Уцелело в ней не больше трети изб. Это все, что удалось спасти от пожара. Живет здесь полуколхозный-полугородской люд – до войны почти в каждой семье кто-нибудь работал в Ржеве. Теперь в уцелевших домах и банях настилают солому на пол. Спят вповалку. Тут же возле себя держат мешки с зерном, узлы с барахлишком.
Хозяин дома, где я ночую, старик Петр Тихонович недоволен:
– Набились. Как вши на гашнике.
Его жена, Анна Прохоровна, относится к своим погорельцам куда терпеливее:
– Что ж теперь делать. Надо какой-никакой выход находить.
К ее обычным заботам на огороде и по дому прибавились новые, и в этой теснотище ей надо приноровиться, чтоб еще и людям помочь: то картошки наварить, то одежонку, полусгнившую в ямах, перетряхнуть и обсушить.
– Ето сделаешь и ето, – объясняет она мне, – и все дела!
Прошлым летом, когда началась война, старика ее забирали на оборонные работы под Смоленск.
– Мы копали окопы, а самолеты его тут безобразничать стали очень, – рассказывал он. – Наши отступали, дошли до нас. «Как вы безоружные, беззащитные, идите домой». Тут такая погода пошла, самолетам нельзя было распространиться… И нашим полегше стало отступать.
Он уже два раза рассказывал мне это. И оба раза присутствовавшая тут же Анна Прохоровна стояла неподвижно, сложив на животе руки, и взгляд ее, обычно легкий, заволакивало угрюмой тоской.
Старик доходил до этого места и – стоп. Тут и весь рассказ его.
Но о том, как отпустили с оборонных работ людей по домам, он знал с чьих-то слов. Его же самого, еще перед тем как самолеты не смогли больше «распространиться», жахнуло взрывной волной, и он очутился в госпитале.
Эвакуироваться с госпиталем он отказался и ушел домой недолеченный, когда немцы уже были в его деревне. Правая рука его повисла плетью.
Обо всем этом он рассказывал немногословно и охотно, но это был другой, самостоятельный рассказ, вроде бы не связанный с первым и напрашивающийся на особый вывод.
Выходило, что он как бы побывал на фронте, хотя ему это и не предназначено по возрасту, и стал в один ряд с теми, кого война калечит в огне.
– Раскололась посуда, не склеишь, – говорит Анна Прохоровна. Относится ли это к его инвалидности или к их жизни – одно и то же.
Он был плотник, нанимался строить избы, доставлял в семью копейку. Она работала в колхозе и дома. То, что было издавна заведено у них, теперь нарушено навсегда. А другого уклада они не знали и заново ничего построить не могли. Вряд ли они так это сами себе объясняли. Но так это было. И жили они сейчас разрозненно, каждый сам по себе, и поругивались.
Надеяться, что после войны все опять пойдет на лад, теперь не приходилось, прежняя жизнь их осталась за той, прошлогодней чертой.
Вчера вдруг она похвалила мне мужа. Умный он был. И жалел ее.
– Желанный такой, всем желанный был, – сказала она о нем вроде как не о живом. – Дети у нас не жили, так что мы все одне и одне.
У кого-то там и пьянка и драка, а у них – нет.
– А пьяный он еще лучшее. Трезвый иногда разволнуется. А пьяный – ему все хорошо. Скажет: «Нас только три зернышка». Это он, я и его мать.
Она раскраснелась, оживилась. Я сказала, что она, видно, была красивая. Она согласилась.
– У меня душа хорошая.
Но тут как раз он и появился, Петр Тихонович.
– Задымил, безделяй, – строго сказала ему Анна Прохоровна.
К тому урону, какой наносит ее хозяйству племя погорельцев, Анна Прохоровна не присматривается. Война ведь кругом. А вот за Анциферовой, живущей в соседней деревне, издалека поглядывает.
– Я намеднись сено шевелю, а она на крылечке лежит…
Как берегут-то себя. Двое детей, все дела не сделаны. А она – наплевать.
В четырех километрах от передовой, почти что под носом у немцев идет жизнь.
3
Привели немца – молодого, кудлатого, без пилотки, в растерзанном кителе. Разведчики пошли в дом к майору Курашову, а его оставили на попечение часового, тощего, большеносого малого, прозванного Гоголь.
Немец сидел на крыльце, зажмурившись на солнечном припеке. Часовой с автоматом ходил туда- сюда мимо крыльца, остановился возле немца.
– Ты что, спать сюда прибыл? – И ахнул. – Что делается! Вши на нем!
Уже собралось несколько человек, хмуро уставились на немца. Что делается! Средь бела дня по плечам, по вороту немца ползают вши. Не в диковинку, а все же на немце лестно увидеть ее и жутко: до такого никто себя не доводил.
Вшивый фриц, взъерошенный, грязный, в смешных сапогах с короткими голенищами, какие у нас в хорошее время никто и надеть не согласился бы.
Моя хозяйка Анна Прохоровна тоже тут, она в чистом головном платке, сложив на животе руки, смотрит на немца тихо, без жалости.
– Лоп-лоп-лоп. Залопотал! – передразнивает его.
– Может, что сказать ему надо. Без языка ведь. Веди ж его! – понукал меня Петр Тихонович.
Вокруг загудели. Такого пусти в дом – как же. Вшей распустит, только держись.
– Садитесь, – говорю немцу.
Он опять садится. И я сажусь на ступеньки крыльца. Кто такой, откуда родом, давно ли воюет.
Люди, помешкав, деликатно расходятся. Остаются только Анна Прохоровна и Петр Тихонович – на правах моих личных знакомых.
Немец этот на войне с самого начала «кампании». Был в Польше. Потом – поход на Запад.
– В Париж мы прибыли восьмого августа сорокового года. С Францией уже было покончено, и мы несли постовую службу у морского министерства, там размещались наши генералы.
– Хороший город Париж? – вдруг глупо так спрашиваю.
– О, прима штадт, вундербар штадт!
Анна Прохоровна и Петр Тихонович терпеливо смотрят на нас.
Разруха, муки, смерть и бессилие – все воплощено сейчас в этом немце. Чудно! И никак не вяжется. Такому ведь дать хорошенько – от него мокрое место останется.
Молчим. Немец дергает вверх рукав кителя, обнажается темная от грязи рука с белой браслеткой – след от часов. Он тычет пальцем в эту браслетку, машет рукой в сторону передовой – сняли с него в русской траншее.
Анна Прохоровна говорит тихо, возмущенно:
– О часах, господин какой, заскучал. Паразит бессовестный!
4