лбу, мягкой, боттичеллиевой крутизны, пробегают, как по экрану, письмена-мысли. Я прочитываю коротенькую строку ревности и упрека, чуть подлиннее — недоумения и, совсем длинную, — дружеского сочувствия и тревоги.
— Именно это и видит! — повторяет она задорно, хотя я и не думаю ей возражать. — Прочла Ия хотя бы одну страницу из ваших книг, несмотря на то, что очень начитанна? Спросила ли раз о мемуарах, которые пишете? о вашей жизни вообще — кто вы, что пережили, чем дышите? Нет, нет и нет! Она допускает вас до себя, потому что в вас нуждается.
Мне плакать хочется, когда, подумаю, на что вы тратите время, вместо того, чтобы писать свое.
— Для писаний нужны разного рода наблюдения…
— Наблюдать за хищниками надо, не влезая к ним в клетку. А Ия… Ну — на что она вам? Она без ума сейчас от своего толстомясого Карла и несется от вас, с вашего пляжа, сразу к нему. Оба ужинают в этом портовом полупритоне, куда она, кажется, как-то и вас таскала, а потом, я думаю, он у нее до-утра. Что вы- то собираетесь с ней делать?
— Ты так кипятишься, Моб, — вступает Пьер, — будто он намерен ее у Карла отбить. Связаться человеку за пятьдесят с такой девчонкой — все равно, что безногому покупать велосипед, на котором кататься будут другие, все это он понимает так же хорошо, как и ты.
Но Моб не снисходит до шутки, в ней, несомненно, погиб вдохновенный проповедник и обличитель.
— Эти «волосатики», как вы их называете, — продолжает она, — которых Ия — от плоти плоть, — прагматисты самого упрощенного толка, себялюбцы чудовищные. Кризис отцов и детей никогда в веках не был таким болезненным, как теперь, именно из-за этого неслыханного себялюбия. Вплоть до преступления:
Представления о жертвенности — ни малейшего. Мы хотим… Мы требуем… Мы! Мы!.. Мы!.. Для нас!.. Эта, алчная самость вырастает у них в целую разрушительную программу, где «табу» опять же только их единственное «мы». Для «мы» и в отрицании предпочитаются самые притягательные запреты — целомудрие, половая мораль… Отсюда — разврат неистовый, оргазм несовершеннолетних, культ насилия и прочие прелести.
— Думаете вы, — перебиваю я ее, — что чувственность командует и у Ии?
— Боже мой! — всплескивает она руками. — Он спрашивает!.. Где же писательская ваша наблюдательность, о которой только что говорили?..
Этот монолог Моб вспоминается мне на следующее утро, когда Ия требует вдруг включить в нашу книгу, еще одну «темную аллею» — рассказик «Железная шерсть», оставленный мною без внимания..
Это — о медведях и леших, которые любят женщин «до лютого лакомства» и будят в них самих животную страсть.
Я возражаю, чуть раздувая свое несогласие, чтобы подзадорить ее попространнее высказаться, и впервые, быть может, она этой маленькой хитрости не замечает. Да, ей нравится бунинская живопись экстаза овладения и прелюбодейных оргий, и когда, вытянув из моих рук книгу, она порывисто и вперехват вычитывает мне про лешего, который ещё страшнее и сладострастнее медведя, у нее горячеют скулы:
«При встрече с женщиной он не токмо не боится ее, но, зная, что тут ее самое ужас и похоть берет, козлом пляшет к ней и берет. ее с веселостью, с яростью: падает она наземь ничком, как и перед медведем, а он сбросит порты с лохматых ног, навалится сзади, щекочет обнаженную, гогочет, хрюкает и до того воспалит ее, что она уж без сознания млеет перед ним»… — читает Ия, и я вижу, как несколько раз взмахивают у нее крылышки ноздрей.
— Хорошо, включим, это! — говорю я.
Книжка возвращается ко мне; на том же развороте в ней — еще несколько подчеркнутых абзацев живописной эротики.
Мысли у меня бегут по руслу, пропаханному давеча Моб; она, конечно, права: в этом современном бунте молодости против рутины голос пола звонче других голосов; но и то сказать — воинствующему модернизму щеголянье половой распущенностью сопутствовало всегда, становясь модой. Но — как не противятся стадности даровитые одиночки?..
Может быть, мысли эти долетают до Ии, потому что она неожиданно продолжает закруглившийся уже разговор:
— Понимаете… интересна у Бунина психология этих жертв — тех, кого грубо лишают невинности. Они испытывают у него вместе ужас и восторг, плачут «сладко и горестно». Может, так и случается в жизни, но, по мне, это дико и возмутительно… Я вам скажу сейчас про себя, чего никогда не сказала бы, если б не Бунин, — считайте это тем эстетическим воздействием, о котором вы тут как-то проповедовали и которое отводит в человеке здравый смысл на задний план.
Чуть помедлив и косясь на меня, взвешивая, вероятно, мою ли способность выслушать, либо свою — рассказать, она выбирается из-под зонтичной тени и садится шагах в полутора от меня на песке.
Солнце ей прямо в глаза — и она прикрывает их ладонями. Голос ее доходит до меня — чуть приглушенно.
Она говорит:
— Мне было четырнадцать лет, когда меня растлил один негодяй. Дальний родственник отца, он живал у нас в доме наездами, по каким-то делам. Был тогда, как вот теперь вы, раза в три меня старше, ожирелый такой болтун; когда говорил — в углах рта собиралась пузырями мерзкая пена. Для меня он значил не более старой мебели. Но умел рассмешить. Очень. Представлял галчонка в гнезде или пьяного за рулем, лаял, квакал лягушкой. Мне было с ним весело… Черт возьми! почему я это вам вдруг рассказываю?.. А, ладно, все равно! Как-то мы были с ним дома одни. Я — в кресле с ногами, задрав колени, пятками в край сиденья, вот так вроде, как сейчас, а он передо мной на ковре изображает, как муха запуталась у меня в волосах и жужжит, — я трясусь вся от смеха. И вдруг он начинает целовать мне коленки! Знаете: дурочкой я не была и в четырнадцать лет, знала все, что к чему, но, Господи, даже и со сне не могла представить себе эту мразь в роли любовника. Кроме того — о, как потом я именно за это себя презирала! — понятия не имела, что именно в этой позе, в какой были мы, так легко может осуществиться сближение. Когда он схватился целовать у меня коленки, даже, помню, чуть прихватывая зубами, я оцепенела от внезапности и изумления. И в то же мгновение он вторгся в меня… Я помню: сердце у меня остановилось биться, я задыхалась, захлебывалась от этих страшных толчков; не было мысли, я ощущала только их, только их… Но потом… — нет, потом я не плакала, я пыталась перекусить ему горло — он отскочил, побежал… Я решила его отравить. Все, все было приготовлено, обдумано в мелочах: яд и как подать, но он в тот день не вернулся, позвонил отцу, что уезжает. После погиб в автомобильной катастрофе… К чему я все это? Ладно, пусть!.. Во-первых, чтобы вы знали, как ненавижу этих сносившихся развратников, которые так сладко глядят на нас, но для которых мы только вариант онанизма или борделя. Еще — чтобы сравнить с бунинской этой нотой — этой мешаниной обиды и восторга у изнасилованных. Нет, это не по мне! Я бы… Но давайте лучше работать!
За переводами она почти непрерывно курит свои тонкие сигареты. В их дневном варианте, вижу я, нет никакого гашиша, но сладковатый запах их мне неприятен, и из всего Ииного существа и реквизита они единственные мои противники.
Раза два, когда она их забывает, я гоняю куда-то на чертовы кулички, где ими торгуют.
Окурки она топит рядом с собою в песке., и по утрам, до ее появления, я выгребаю их садовыми граблями.
Это неуемное курение у нее отчасти от, увлечения: она влюбилась в «Темные аллеи», она здесь — у себя дома и находит в них все больше и больше «современно звучащих» совершенств.
По ее настоянию мы переводим «Визитные карточки» — рассказ о любовном приключении на волжском пароходе одного писателя со скромной, не очень уж и молоденькой пассажиркой, к которой он ощущает одновременно и жалость и страсть.
Описание прелюбодеяния приводит Ию в восторг:
«Живот с маленьким глубоким пупком был впалый; выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове… Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, —