маленькие груди с озябшими сморщенными коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его жалостью, нежностью, страстью»…
— Это, пожалуй, острее «Лолиты»! — восторженно говорит Ия.
— Вот уж немыслимое сравнение!
— По-вашему, книга Набокова не талантлива?
— Очень талантлива, но в той же мере злокачественна. У Бунина всюду дышит его любовь к жизни. У Набокова ее нет и следа. Не пожимайте плечами! Любая мать трепещет при мысли, что дочь ее может стать жертвой преждевременной чувствительности вместо того, чтобы созреть гармонически. А «Лолита» растлила, вероятно, тысячи, десятки тысяч юниц! Вот ехал я сюда к вам через пролив на пароме — две девчушки лет по тринадцати юлили подле потрепанного кинольва в шезлонге на верхней палубе. Выламывались перед ним наперебой. И у обеих как вытатуировано на лбу под кудряшками: я — Лолита!.. Еще вспоминаю картинку — это в одном средиземноморском отеле: огромный балкон галереей, в виде буквы Г. В длинном плече — оркестр и столики, в коротком — только цветы и ковровая вдоль перил дорожка. Слежу изнутри, из окна: прогуливается пара — полудедушка с подагрическим шагом и тоже этакий лет четырнадцати прыщик с рано развитым бюстом. Когда идут мимо столиков — он опирается рукой ей на плечо, а когда ворачивают где пусто — рука его ныряет за пазушку, и я из своего укрытия вижу, как топырятся пальцы, ухватывая грудь за сосок. А у нее на кукольном личике торжество: я — Лолита?..
Ладно, оставим это! — говорит Ия. — можно я снова возьму себе книгу на эту ночь?
4
С моря дул бриз; может быть, даже больше, чем бриз. — на низких грядках волн белели барашки.
Они кротко таяли, докатившись до берега, и я снова и сноза думал, что кротость, вероятно, главная прелесть этого северного моря, его ласкового песчаного дна, его дремотного зеленоватого окоёма и волнистых палевых берегов.
Ия в этот перерыв заплывала непозволительно далеко. Забегая то справа, то слева от меня и вскидываясь на задние лапы, лаял ей вслед Початок.
Там, где-то показывалась, то исчезала темная точка ее головы, в совершенный штиль можно было разглядеть лиловатые контуры огромного города. Сейчас застилала их белесая, чуть подсиненная муть; далеко на фоне ее подпрыгивал одинокий бакен, который Ия, видимо, решила обогнуть.
Она тревожила меня не только этим отчаянным заплывом. Я не суеверен, но какие-то трагические касательные мерещились мне над ее головой, как в ковбойском фильме — лассо над дикой лошадкой прерий. «Вы знаете: у Ии нелады с ее парнем, очень переживает! — звонила мне сегодня чуть свет Моб — Я ее встретила — капризна и ввалились глаза»…
Капризна Ия всегда, а худоба могла быть и от переутомления с книгой: мы работали как на стахановской вахте, перевели уж с полдюжины «аллей»; в издательстве, говорила мне Ия, их чуть ли не сразу отправляли в набор, и черновики ей приходилось перепечатывать вечерами. Значит, если, как злословила Моб, Карл у нее ночевал, сама она до заполночи должна была сидеть за машинкой.
Впрочем, многие заключения Моб были сомнительны, как я собираюсь рассказать.
Выползла Ия на берег, язык высуня, на четвереньках, и улеглась обочь нашей ямины, на скате, где лучше доставали ее лучи и ветер.
Разминая усталость, она разговаривает с танцующим рядом Початком.
Тело ее и чернь волос так вписываются при этом в окружную мозаику солнечных жженых красок и янтаря, что я не выдерживаю и, нарушая конвенцию, щелкаю подручной своей фотокамерой.
Она лежит сию минуту спиной ко мне и не замечает этого, как вообще не замечает меня. Может быть, оттого что не замечает, и складывается у нее та непроизвольная, как у кошек, певучесть движений и контуров, от которой не хочется отрывать глаз.
Я вдруг чувствую, что кто-то, помимо меня, разглядывает ее сейчас и, оборачиваясь, вижу внизу у берега Пьера. Он стоит там по лодыжки в воде в необычайно пестрых трусах и делает мне знаки.
Я спускаюсь к нему, соображая, что здесь он, конечно же, в должности подосланного Моб стукача.
— Понимаю вас! — говорит он мне вместо приветствия. — Чертовски приятно на нее глазеть! Очень, очень мила… Я сейчас — с пляжа нудистов. Там, в бабьем крыле, позирующие наяды, которых как будто только что вывалил из своих этюдов Модильяни. А эта малютка лежит и поворачивается, как повернулась бы, проснувшись, джорджонова Венера, со всем, понимаете ли, достоинством женственности, о каком мы уж и забыли мечтать. Но как бы ей помочь не потерять всего этого?
Он рассказывает потом про одну начатую им картину, а я думаю о том, как мы совпадаем с ним в мыслях об Ии и что она, хрупкая и сильная вместе, в самом деле — из тех, кто сами в себе несут катастрофу…
Когда я возвращаюсь под зонт, она, присевши на корточки у прибоя, плещет пригоршнями воду на плечи и грудь, и мне кажется, я слышу, как шипят брызги на ее раскалившейся коже.
Видела она нас с Пьером? Кажется — нет.
Поднявшись, она идет ко мне, блестя мокрой, все еще чуть посветлей остального тела грудью — этакая живая иллюстрация бунинских «Темных аллей».
— Виновата, забыла, что совсем нагишом! — спохватывается она, подойдя, и тут же сердится на себя за свой полуиспуг и опускается, как была, на песок, ко мне в профиль.
— Что вы смотрите так? В первый раз, что ли, видите голую женщину? — спрашивает она и, не глядя, протягивает ко мне руку, в которую я должен вложить карандаш и блокнот.
Я не хочу признаваться даже себе самому, что меня действительно выбивает из равномерного дыхания этот бронзовый блеск ее грудей, скатывающиеся с почти коричневого живота капельки, светло застревающие в блестящей смоли волос. Чтобы не сводило от этого губ, надо быть«волосатым» ее завсегдатаем или — лучше — родиться заново.
— Вас в этом образе вижу я в первый раз! — говорю я тоже с досадой и берусь за книгу.
— Постойте! Поболтаем немного!.. Я хотела сказать: в ваших книгах довольно много эротических мест. Что это у вас — уже только в прошлом?
— Почему — в прошлом? Но прежде всего: вы, значит, мои книги читали?
— Просматривала… В здешней библиотеке есть ведь ваше почти все. Чего не хватало — достали мне в другом месте.
— Ну и…
— Ну и — если вас как писателя тоже интересовали темные аллеи, почему вы не продолжаете в том же духе? Почему — мемуары? Кто их читает теперь?
— Пишущих по-русски на Западе вообще не читают. И не переводят.
— Гм… — сказала она, помолчав. — Вы не могли бы убить кого-нибудь, чтобы о вас написали разом во всех газетах?
— Кого бы вы предложили?
— Меня, например. Возможны десятки сценариев: все видят, что мы вместе проводим время и, конечно, не думают, что в одних только литературных упражнениях. Ну, затем — я вас обманываю, выматываю у вас ваши все сбережения и появляюсь здесь же, на пляже, с другим. Подумайте: общая симпатия, обеспечено снисхождение. И известность!
— Выгляжу я таким отчаянным честолюбцем?
Она не отвечает, глядя мимо меня, в сторону пролива, куда только что плавала, — над ребром дюн, закрывающим от нас даль, кружит сейчас чайка огромная, как Пегас.
Когда она так смотрит, Ия, ни на кого, в черноте ее глаз стоит что-то тоскливое; оно исчезает, когда она переводит их на собеседника.
— Я хочу сказать только, что у вас недурно получалась эротика. Почему вы теперь такой чистоплюй?
— Вы находите?
— Нахожу. Но, понятно, я почти ничего о вас не знаю. Вы одиноки? Я имею в виду женщину?
— И да и нет. Да — потому что у меня в квартире, здесь и за океаном односпальная раскладушка- кровать, дне» обращаемая в кресло. Нет — потому что некоторые из тех, с кем связаны самые счастливые годы прошлого, постоянно со мной.