горячего сердца» завершена и отредактирована, и она — одна из ключевых, в ней надеялся показать, какие бездны живут, какие трагедии свершаются в душе даже и «ничтожного», никчемного человечишки, о котором большинство близко знающих его людей только и смогут сказать: «Хам в офицерском чине».
«Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! — открывается вдруг брату Алеше гуляка и забулдыга Дмитрий, а ведь казалось, и всего-то несколько страниц назад — ни о чем-то другом, кроме Грушенькиного «изгиба» да папашиных, утаенных от него денежек, он и помыслить и почувствовать не способен был. — Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает... Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть... Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей...»
И понял тогда Алеша, почему поклонился этому «разбойнику» старец Зосима в келье своей, — не перед Дмитрием преклонился он, но перед теми страданиями, которые суждены ему, которые прозрел в его судьбе мудрый старец.
Теперь Достоевский готовился, может быть, к самой заветной главе «Братьев Карамазовых», к главному нервному узлу всех философских, нравственных, идейных, социальных и психологических артерий живого романного организма — к осуществлению давней мечты своей: Легенде о великом инквизиторе...
Жить в квартире, где все напоминало о смерти Алеши, невыносимо, и, возвратясь осенью 78-го из Старой Руссы, переселились в дом на углу Ямской и Кузнечного переулка. Здесь Федор Михайлович уже снимал когда-то квартиру, еще в пору «Бедных людей»: все возвращается на круги своя — екнуло сердце. Правда, теперь он уже мог позволить себе не «одиночку», но квартиру из шести комнат, с передней и кухней. Работа над «Братьями Карамазовыми» обязывала беречь время, распределять его чуть не по минутам. И все же замкнуться все равно не удавалось. Бывали с Анной Григорьевной и у Полонского, посещал он и юных великих князей, у них же познакомился и с симпатичным молодым Константином Романовым, большим поклонником его таланта, пробующим себя в стихах (некоторые из них уже встречались Достоевскому в журналах за подписью К. Р.). Стала заходить на эти вечера и Мария Федоровна — жена наследника престола, напоминавшая Федору Михайловичу институтку, которую он нередко доводил своими беседами до слез; она тоже совсем недавно потеряла маленького сына. Что и говорить, рассказчик он, конечно, удивительный и... увлекающийся: однажды только заметил, что во все время беседы держит будущую императрицу за пуговицу платья, так что уже едва не открутил ее вовсе. Но, главное, и Мария Федоровна настолько увлекалась, что, казалось, даже и не позволяла себе обратить внимание на подобные несветские привычки собеседника... Заходил по-прежнему и на «вторники» в особняк с помпейской залой и зимним садом Штакеншнейдеров, куда заходили и Писемский, и Помяловский, и многие другие литераторы, художники, ученые и где его по-прежнему обожали.
Елена Андреевна Штакеншнейдер, хоть и сокрушалась о том, что любимый ее Федор Михайлович — «мещанин», и о том, что даже «знакомство с большим светом все-таки не научит его рисовать аристократические типы и сцены», но признавала вместе с тем: «И вот этот мещанин — глубочайший мыслитель и гениальный писатель... Его значение учителя так еще ново, что он и сам его не вполне сознает...»
«Удивительный то был человек, — вспоминала она и позднее. — Утешающий одних и раздражающий других. Все алчущие и жаждущие правды стремились за этой правдой к нему... Говорили и продолжают говорить, что он слишком много о себе думал. А я имела смелость утверждать, что он думал о себе слишком мало, что он не вполне знал себе цену... Иначе он был бы высокомернее и спокойнее... Высокомерие внушительно. Он не вполне сознавал свою духовную силу, но не чувствовать ее не мог и не мог не видеть отражения ее на других, особливо в последние годы его жизни. А этого уже достаточно, чтобы много думать о себе. Между тем он много о себе не думал, иначе так виновато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей».
Да, в аристократических кругах — он знал об этом и, бывало, раздражался, а потом стал даже чуть не вызывающе гордиться этим — его считали мещанином: не дворянином, не семинаристом, не купцом или кем-либо иным, а мещанином, то есть человеком из городской массы, но, однако же, и почитали за счастье принимать его у себя.
Частую гостью Штакеншнейдеров, Анну Павловну Философову — эту светскую красавицу с профилем камеи, — хоть и дерзил ей нередко, почитал и любил он не за один только ее профиль, конечно. Жена главного военного прокурора, она чуть не открыто высказывалась в таком роде: «Я ненавижу наше теперешнее правительство — это шайка разбойников, которая губит Россию». У нее скрывалась после суда Вера Засулич, с ее именем связывали побег Кропоткина, она была одной из учредительниц «Высших женских курсов», председательницей «Общества дешевых квартир и других пособий нуждающимся», возглавляла «Комитет помощи голодающим Самарской губернии». О ней говорили как о человеке, обладающем талантом гражданственности.
Анна Павловна хоть и сердилась на Федора Михайловича за его дерзости и поругивала за «Бесов» и за его «фанатичную» религиозность, но вместе с тем и почитала «своим нравственным духовником». Федор же Михайлович убеждал ее в том, что она-то и есть истинная христианка, только стыдится себе в этом сознаться, потому как побаивается, что быть христианкой — нелиберально.
Рассказывали про нее: однажды опаздывала с мужем на придворный прием и бал; Анна Павловна, хоть и одетая уже в черное бархатное платье с букетом анютиных глазок, — «как у Анны Карениной» — все еще никак не могла решить, какой диадемой украсить свою прическу, — как вдруг в их квартире появился какой-то явно не аристократический тип и, задыхаясь, доложил, что в одной из дешевых ночлежек для бедных обварили нечаянно ребенка, — мать голосит, а доктора позвать — нет денег... Анна Павловна, не раздумывая ни секунды, как была в бальном платье, оставив собственный экипаж мужу, крикнула извозчика и помчалась сначала за доктором, потом в ночлежку.
— В этом жесте вся Анна Павловна, — говорил Достоевский восхищенно. — Помочь ребенку важнее, чем новое платье, чем опоздать к выходу царя, появиться во дворце не под руку с мужем, нарушив заведенный веками этикет... Главное — всегда сначала настоящее!
При дворе ее не любили, относились к ней подозрительно. Наконец, выходки Анны Павловны — «слишком много себе позволяет» — надоели, и она была выслана из России.
— Только ради тебя я отправил ее за границу, а не в Вятку, — объявил ее мужу Александр II.
Да, удивительная штука жизнь: насколько в юности своей Достоевский чуждался женщин и они, словно чувствуя это, чуждались его, настолько теперь вдруг женщины-то и сделались его главными благодарными поклонницами и почитательницами, понимающими, прощающими ему, не в пример мужчинам, особенно друзьям, собратьям по перу, даже дерзости и «детские» капризы. Словно чутким своим женским чутьем угадывали они в нем бескорыстного друга, всегда готового и способного утешить, поддержать их лучшие духовные силы и потребности, пробудить в них веру в себя, в свое высокое человеческое достоинство. Он никогда не позволял себе дешевых заигрываний, не говоря уже даже о малейших светских намеках на роль соблазнителя, но всегда бывал строг, обращался как с равными, и это нисколько не обижало, напротив, заставляло их тянуться к нему с полным доверием, и он сам видел в них искренних своих друзей. Вот только искусству целовать ручки у дам он так и не обучился...
Но, кажется, более всего любил он бывать в последнее время у вдовы недавно умершего поэта и драматурга, автора «Князя Серебряного» и «Царя Федора Иоанновича», co-творца знаменитого Козьмы Пруткова, Алексея Константиновича Толстого — Софьи Андреевны, которую чрезвычайно ценил за острый ум и доброе сердце. Всегда в черном, уже седая, она все еще впечатляла оригинальностью суждений по литературным и житейским вопросам, любезностью хозяйки литературного салона, привлекавшего и Гончарова, и Тургенева, и других литераторов. Софье Андреевне удалось однажды уговорить и Достоевского прочитать у нее еще не опубликованные главы «Братьев Карамазовых». Они вскоре по- настоящему подружились, так что даже ревнивая Анна Григорьевна не дулась, когда ее заласканный столь знаменитыми женщинами муж, бывало, заходил к Софье Андреевне один, в неприемное время, запросто,