внутреннего человека. Христианство стоит на духе, социализм на разуме, но вот в разум-то, в чистый разум, отвергающий религиозные основы, Достоевский и не желал верить, поскольку, как писал он, религия есть форма нравственности, форма совести, а разум без нравственной, освобожденной от контроля совести — ужас. Но сама эта трагическая борьба двух начал, полагал Достоевский, и является силой, движущей человечество к «золотому веку». Если же человечество, писал он, достигнет одновременно и духовного и социального идеала — движение прекратится, ибо не к чему будет стремиться.

Обратить камни в хлебы, считал писатель, — и значит накормить голодных, но за счет забвения духовных человеческих начал, о которых, убеждал он себя и других, забывают социалисты. Итак, Иван своей легендой отрицает Христа, отвергнувшего искушение превратить камни в хлебы, как социалист? Сначала так думает и слушающий его Алеша. Но другая мысль, иная идея — внехристианского и внесоциалистического мироустроения вырисовывалась в сознании Достоевского как идея страшная, угрожающая человечеству превращением его в добровольного раба. Не о построении здания социализма пророчествует великий инквизитор устами Ивана, на воздвижение совершенно иного храма намекает он.

Социалисты, провозгласившие истину «Накорми, тогда и спрашивай добродетели», вещает великий инквизитор, тоже не смогут справиться с человеческой совестью, как не удалось это и Христу, — не им достроить здание. Сторонникам великого инквизитора надолго придется скрыться, они будут гонимы, но настанет время, и человечество само придет к ним, «ибо тайна бытия человеческого не только в том, чтобы жить, а в том, для чего жить», — придет и возопиет: научи! И тогда уж мы и достроим их башню, ибо достроит лишь тот, кто накормит, а накормим лишь мы, и солжем, что во имя Твое... И так будет до скончания мира», но мы, говорит великий инквизитор, сохраним свою тайну: «мы не с тобой, а с ним», искушавшим тебя в пустыне, «вот наша тайна!»

Ты, продолжает великий инквизитор, «жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут Ты судил о людях слишком высоко: они мечтают о многом, но нужно им, по существу, одно — сбиться в едино стадо, чтобы не пожирать друг друга, устроиться в «общий и согласный муравейник», ибо человек по природе своей — раб. И мы дадим ему этот муравейник, в котором он будет счастлив. И не будет никаких от нас тайн, ибо лишь мы будем владеть тайной, мы — сто тысяч избранных страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла, и будет счастливое «тысячемиллионное стадо», — мы заставим его работать, но мы разрешим и грех, ибо люди слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить...

С грустью смотрит Христос на великого инквизитора. Смотрит и безмолвствует.

— Кто знает, — заключает Иван, — может быть, этот старик существует и теперь, в виде целого сонма многих таковых, существует как тайный союз, давно уже устроенный для хранения тайны? Это непременно есть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны...

— Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. Иван засмеялся...

— Я думаю, он масон, — признается Алеше и Дмитрий. — Я его спрашивал — молчит.

Всякая идея власти немногих, избранных, надо всем человечеством, почитаемым за стадо, за материал для строительства некоего невидимого храма, которым должно увенчаться навеки мироустроение осчастливленных рабством народов, — всякая такого рода идея была ненавистна Достоевскому, тем более тайной власти. О масонстве много писали, и в журналах, и отдельные исследования появлялись, предупреждали мир о грозной опасности, но, кажется, общество предпочитает видеть в организации этих братьев-каменщиков, возводителей в сердцах человеческих некоего мироустроительного здания, именуемого ими «храмом Соломона», не более чем забавные, не заслуживающие серьезного внимания, невинные игры в таинственность, загадочную символику, дьявольщину, перемешанную с проповедью духовного самопознания. Но Достоевскому за всем этим прозревалось и нечто не столь уж отвлеченное, но, напротив, имеющее отношение к самым насущным проблемам человечества; тут виделась ему иезуитская постоянная тайная работа, использующая и разрушающая по использовании все идеи, движущие взаимными борениями своими мир к выстраданной истине. Тут работа по возведению власти своего таинственного храма на поверженных в этих борениях между собой и христианских и социалистических надеждах и упованиях, осмеянных, похороненных, оболганных вечных ценностях, на обломках веры человека в себя, в свою высокую духовную природу, на распятой вере в открытое, а не тайное, для всех, а не для избранных, общечеловеческое братство...

И Алеше сделалось страшно: неужто же неумолимая логика человеческого сознания действительно права и нет совести, а потому и все позволено. И как только человечество согласится принять эту логику — тотчас и наступит царство великого инквизитора и не будет уже ни спорящих, ни борющихся, ни страдающих, ни мечтающих, а будут только избранные, хранящие тайну, и послушное им человеческое стадо.

«Заговор против народа» — вот в чем тайна будущего «каменного строения», возводимого инквизитором, — заносит в свою записную тетрадь Достоевский.

Но заметят ли читатели, что его Христос безмолвствует, как и народ у Пушкина в его «Борисе Годунове» да и в его собственных «Бесах»? Глас народа — глас божий: Христос, верил Достоевский, весь ушел в самую сердцевину духа народного, может быть, оттого-то русский народ, как и Христос, всегда страдал? — спрашивает он себя же в своей записной тетради. Но что таит в себе эта загадка безмолвствующего народа? В чем скажется его слово? В одно верил свято — там, в народе, то духовное золото, что не продается и не покупается и которое одолеет в конце концов все соблазны, разврат и разложение, которые несут ему золото всемирного паука.

Уже первые отзывы о еще не завершенных «Братьях Карамазовых» радовали Достоевского. Были, конечно, как всегда, и наскоки, и брюзжание, и откровенная брань, но зато, даже и ругатели признавали за автором великий и своеобразный талант, даже Скабичевский, вообще мало о ком говорящий положительно, назвал его «художником-страдальцем, пишущим кровью своего сердца». Отмечалось, что глава «Великий инквизитор» производит «на читателя потрясающее впечатление», а роман в целом определяют как «произведение колоссальное, о размерах и значении которого теперь едва-едва можно догадываться». Передавали, будто многие считают, что в русской литературе едва ли когда-либо появлялось что-либо еще столь же глубокое, а о Достоевском отзываются как о суровом мыслителе...

Прислал письмо и Константин Петрович Победоносцев: «Ваш «Великий инквизитор» произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал — откуда будет отпор, возражения и разъяснение, но еще не дождался». Достоевский тотчас заверил в ответе, что возражение последует в следующих главах. Он и действительно начал уже работать над ними, но, однако же, они должны были только дополнить, только прояснить ответ, который заложен и дан в самой же главе об инквизиторе, — неужто он не внятен, этот ответ? Все-таки «Братья Карамазовы» не философский трактат, а художественное произведение, законы и формы проявления положительной мысли автора здесь иные, нежели в трактате. Он и не собирался навязывать читателям свою идею, он верил, что зловещие пророчества инквизитора разбудят человеческую совесть, и свободным сердцем, а не под диктовку автора человек отвергнет человеконенавистничество «избранных», отыщет для себя сам ответ на вопрос: что делать? И в следующих главах решил он лишь помочь тому, чтобы тот ответ, к которому он будет вести своего Алешу, невольно, но непременно родился и как бы сам собой, будто даже и вовсе без участия писателя, в сознании самих читателей.

Алеша не может принять программу Ивана и его Великого инквизитора: он хочет верить в иную правду на земле, в ту правду, что все будут любить друг друга и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, ни избранных, ни обманутых их стадным счастьем.

Но не перед кем ему излить сомнения души, нет у него никого в целом мире, кроме единственного, в которого верует как в святого, — Зосимы. Старец же чувствовал себя в последнее время совсем худо, и было ясно — дни его сочтены. И пошел Алеша к нему в надежде, что оставит его Зосима при себе: там, в монастыре, тишина, там святыня, а здесь — смущение неопытному уму, юной душе, мрак, в котором потеряешься и заблудишься, не зная, что делать, на чем остановиться... Но выслушал его старец и сказал: «Иди в мир: не здесь, но там твое место». Что сие значит? Не на суетное же легкомыслие, не на мирское веселие направляет — значит, предвидит нечто в судьбе его?..

Не стало старца, тихо почил он. И стали поговаривать, что вот-де тело его нетленно будет, ибо и при жизни своей он чуть не святым почитался. Но прошло несколько дней, и почувствовался запах тлена, смрад

Вы читаете Достоевский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату