напоить младенчика, Федя схватил кувшин и побежал домой — за две версты от поля. Запыхался, едва отдышался — зато какими глазами глядела на него молодая мать, и младенчик, напившись, перестал орать, уснул, так трогательно раскинув ручонки.

Здесь же нередко встречал он безумную и бездомную Аграфену, которая бродила по полям, разыскивая умершего сыночка. Нашелся кто-то: не побоялся Бога — надругался над дурочкой.

К 37-му году домашнее образование Федора уже закончилось. Сначала отец определил старших сыновей в полупансион Николая Ивановича Драшусова, не просто обрусевшего, но ревностно желавшего быть русским француза Сушара. А затем, через год, перевел их в «пансион для благородных детей мужского пола» чеха Леонтия Ивановича Чермака, возле Басманной полицейской части, прямо напротив Московского сиротского дома. Занимались по полной гимназической программе. Пансион славился, здесь преподавали лучшие педагоги Москвы: известный математик, впоследствии академик, ректор Московского университета Д. М. Перевощиков; доктор словесности И. И. Давыдов; автор «Теории русского стихосложения» и магистр латинской словесности А. М. Кубарев; изучались здесь и древние языки, и античная литература...

К тринадцати годам Федор вырос в серьезного, задумчивого отрока; белокурый, сероглазый, он казался бледным и некрепким, может быть, потому, что природная страстность, «огонь» его натуры целиком переключались на книги. Давыдов знакомил учеников с Шеллингом — на его учении взросло немало русских умов и талантов, среди них и Белинский, о котором он здесь впервые услышал; уже в те годы Достоевский вовлекается преподавателями пансиона Чермака в сферу отечественно-литературных проблем и интересов: закрыты «Московский телеграф» и «Телескоп»; Чаадаев объявлен сумасшедшим; явились «Капитанская дочка» Пушкина и «Тарас Бульба» Гоголя (он недавно уехал за границу), «Литературные мечтания» Белинского — все это входит в круг духовных его интересов, бередит первые «литературные мечтания» самого Достоевского-подростка.

Родителей радовала ранняя серьезность сына, но сына родители не радовали. Уже «с осени 1836 года в семействе нашем было очень печально, — рассказывал младший брат Федора Михайловича — Андрей Михайлович. — Маменька с начала осени начали сильно хворать...»

Подрастая, Федя стал замечать странности в отношениях папеньки и маменьки. Конечно, от него много старательно скрывали, во многом он не в силах был еще разобраться сам, но и многое чувствовал и, чувствуя, все больше проникался нежной жалостью к маменьке, которая словно светилась и таяла на его глазах, как свечка на его столе в долгие вечера осеннего ненастья.

Отец, всегда будто застегнутый на все пуговицы, все чаще стал раздражаться и иногда даже кричал на маменьку. Добрый по природе, но вынужденный годами держать себя словно зажатым в кулак, высушенный гордостью уязвленного самолюбия, пылкий и склонный к болезненной подозрительности, Михаил Андреевич не мог придумать ничего более оригинального, как заподозрить однажды жену, мать уже восьмерых своих детей, в неверности. Когда Мария Федоровна как-то вечером сообщила мужу о том, «что ее постигла вновь беременность», Михаил Андреевич помрачнел и высказал вдруг свое «неудовольствие» таким тоном, что бедная маменька «разразилась сильным истерическим плачем», — вспоминает Андрей Михайлович. Сцены между родителями Феде приходилось видеть и раньше: как-то его дядя, Михаил Федорович Нечаев, младший брат маменьки, пришел, как обычно, в гости посидеть, поиграть на гитаре, попеть с Марией Федоровной песни и романсы, до которых брат и сестра были большие охотники. Федя любил такие вечера. Но вдруг явился папенька, и между ним и дядей произошел скандал. Папенька ругал дядю и называл его обидными словами за то, что тот без ведома папеньки, как оказалось, ухаживал за горничной Достоевских — Верой, молодой, очень красивой девушкой. Маменька плакала, а совсем еще юный Федя никак не мог понять: дядя Михаил Федорович и Вера — такие хорошие и такие молодые, за что так осердился на них папенька, да еще и ударил дядю по лицу, так что дядя в их доме больше никогда не появлялся.

Феде было жаль дядю и Веру — она тоже ушла от них, и отца жалко — зачем он так раздражается, становится злым и некрасивым и — главное — несправедливым. Но всех жальче маменьку, она совсем худенькая, маленькая и такая несчастная. И как сделать, чтобы всем этим родным людям было бы хорошо и покойно вместе, чтобы маменька смеялась, как прежде, играла на гитаре, а папенька бы пусть и строг, но улыбался довольный? Маленькое, рано раненное сердце подростка, совсем еще ребенка, сжималось от боли за близких, за горько плачущих деток погорельцев, за свою маленькую подружку — как может он жить и забыть о ней, уже и лица ее не вспомнить, только белое в темных пятнах грязи и крови платьице неотступно преследует его. Слезы невольно капают, и стыдно — не девчонка ведь, и растет в груди теплый комок, и расширяется, и вот уже почти готов объять всех страдающих, и весь мир упрятать от бед, успокоить, убаюкать... И он засыпает, вздрагивая и просыпаясь во сне.

«С начала нового, 1837 года состояние маменьки очень ухудшилось, она почти не вставала с постели, а с февраля месяца и совершенно слегла в постель... Это было самое горькое время в детский период нашей жизни. И немудрено! Мы готовились ежеминутно потерять мать... Помню ночь, предшествовавшую кончине маменьки... Маменька, вероятно перед смертной агонией, пришла в совершенную память, потребовала икону Спасителя и сперва благословила всех нас, давая еле слышные благословения и наставления, а затем захотела благословить и отца. Картина была умилительная, и все мы рыдали...» Утром 27 февраля, в субботу, маменьки не стало. Ей было 36 лет... Через день, в понедельник, 1 марта 1837 года, в первый день Великого поста, Мария Федоровна уже покоилась на ближайшем Лазаревском кладбище.

А еще через несколько дней не оправившихся от первого удара братьев Достоевских настигла новая роковая весть: «Солнце нашей поэзии закатилось: Пушкин скончался...»

Братья чуть с ума не сошли, услышав об этой смерти и всех подробностях ее. «Брат Федор, — свидетельствует младший, — в разговорах с старшим братом несколько раз повторял, что ежели бы у нас не было семейного траура, то он просил бы позволения отца носить траур по Пушкине».

Через многие потери проведет еще Достоевского его судьба, но эти первые — такие безнадежно горькие, оттого что первые, — прикосновения к великому таинству жизни и смерти взрыхлят его отроческую душу, посеют в ее почву семена, чтобы взойти в свой час ростками бессмертных образов, претворенных в слово горечи и любви.

Кроткие женщины его романов... В их тихих взглядах засветят еще миру незабвенные глаза Марии Федоровны, его матери. Маменьки... И Пушкина пронесет он через всю жизнь — станет он его Вечным Спутником, быть может, куда более живым, нежели многие из реальных современников его зрелости.

Было Достоевскому уже 16 лет, и пришла пора подумать о будущем. Отец решил определить старших сыновей, Михаила и Федора, в Петербург, в Инженерное училище. «По-моему, это была ошибка», — писал позднее Достоевский. Ехали вместе с отцом и Михаилом на долгих почти целую неделю. «Мы с братом стремились тогда в новую жизнь, мечтали о чем-то ужасно, обо всем «прекрасном и высоком»... Мы верили чему-то страстно, и хоть мы оба отлично знали все, что требовалось к экзамену из математики, но мечтали мы только о поэзии и поэтах. Брат писал стихи... и даже дорогой, а я беспрерывно в уме сочинял роман из венецианской жизни...»

Удивительно устроен человек: его маменька, единственная его, — в земле; Пушкин — убит, и разве можно жить после этого? А он вот живет, и смеется, и радуется... Как же так? Какая тайна дает человеку силы жить, когда жить нельзя; смеяться и радоваться, когда надо бы вечно грустить и плакать? Как разгадать загадку? А иначе как и зачем тогда жить и называться человеком?

2. Петербургские сновидения

...Жить было нужно.

По окончании чтения «всемилостивейшего» приговора с осужденных сняли колпаки и саваны. Переломили шпаги над их головами. Потом всем выдали арестантские шапки и овчинные тулупы. Шерсть их, свалявшаяся, грязная, напоминала несчастным о тех, кому уже успели послужить прежде их одеяния. Тулупы были тут же спешно надеты: двадцатиградусный мороз все же давал о себе знать, теперь особенно, когда впереди была еще целая жизнь... Он должен был собрать кружащиеся, разбегающиеся мысли воедино, ведь перед ним теперь вновь открывалась целая жизнь, и необходимо было понять, осмыслить —

Вы читаете Достоевский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×