Киреевского и в то же время наизусть читал патриотические стихотворения Майкова, а в 1860 году клал на музыку и пел известное стихотворение:

Долго нас помещики душили —

и окрашивался в красный цвет на студенческих попойках...

Конечно, для человека, который не более как веяние, простительно. Кто спросит, где зарождается ветер и куда он будет дуть через полчаса?..»

Но, может быть, никому другому с такой откровенностью, как Достоевскому, не открывалась трагедия личности нового друга, никому другому не виделось, сколько стихий выбрали местом борений его душу, открытую всем горним высотам и земным глубинам.

А тут еще захватило Григорьева мучительное увлечение, а может, и любовь, к Марии Федоровне Дубровской, как будто в отместку той, первой, возвышенной, — любовь странная, тоже чисто григорьевская, в которой переплелись жалость, страсть, долг: Мария Федоровна, «девица легкого поведения», однажды пришла к нему, да так у него и осталась...

И в дом мой смело и свободно Хозяйкой полною войди!

Достоевскому помнились эти любимые им некрасовские стихи:

Когда из мрака заблужденья Горячим словом убежденья Я душу падшую извлек...

Да, подчас в поэзии куда как все просто и красиво, а тут жизнь во всей своей бытовой мороке. Эх, Аполлон Александрович, неисправимый идеалист, величайший Дон-Кихот насквозь проеденного практицизмом и эгоизмом, скептического XIX века, и правда, видать, не жилец ты во «Времени»...

Однако, как бы ни мучили его страдания близких, дорогих ему людей, а нужно было жить и самому, а жить теперь значило для него — работать и ночью и днем. «Записки из мертвого дома», «Униженные и оскорбленные»... И ответ «Русскому вестнику», хоть умри, а к майскому номеру должен подготовить. Достоевский в который раз перечитывал «Египетские ночи».

Его давно уже буквально выводило из себя одно странное обстоятельство: критики до сих пор силятся не понимать Пушкина и даже в этой леденящей душу картине двухтысячелетней давности, пророчествующей о будущем, — а может быть, как знать, уже и о нашем сегодняшнем настоящем — видеть не более как поэтически пикантную вольность, нечто маркиз-де-садовское...

Да, в «Египетских ночах» изображен лишь «момент римской жизни и только один момент, но так, чтоб произвести им наиполнейшее духовное впечатление, чтоб передать в нескольких стихах и образах жизни так, чтоб по этому моменту, по этому уголку предугадывалась бы и становилась понятной вся картина...» Вся картина тогдашней жизни. Он всегда чувствовал — здесь, именно здесь то, что он называл пушкинскими пророчествами и указаниями.

Зачем нужна была египетская царица русскому Пушкину? «Что ему Гекуба, что он Гекубе?..» Не затем же, чтоб позабавить читателей сюжетом о вызове, брошенном женщиной: кто купит ее тело ценой жизни? Жизнь, вся жизнь за одну ночь страсти — зачем? О прошлом ли только думал поэт или виделось ему нечто предупреждающее в этой древней легенде? Ведь подобные сюжеты могли родиться лишь в обществе, «под которым уже давно пошатнулись его основания», когда уже «утрачена всякая вера, надежда, мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил ее; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в нее обрушиться. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо попробовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело... и чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражают свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает...»

Все так или почти так же, как и в наше больное время, а не сегодня, так уж завтра точно будет так же; тут аналогия, тут напоминание, предупреждение о наступающем крахе: как и две тысячи лет назад грядут времена великих потрясений, сомнений и отрицаний, ибо дворянская наша античность уже позади, от нее остались только красивые формы, но нет уже руководящей идеи; впереди же — варварство буржуа, рвущегося к своему золотому корыту. Старые идеалы презираемы и побиваемы, новые несут лишь идею всеобщего поедания слабых сильными, бедных богатыми; хаос и разрушение... Существует реально одно настоящее без высших духовных потребностей.

Собственно, что такое Клеопатра? Прекрасное тело без души, красота без духа; «в прекрасном теле ее кроется душа мрачно-фантастического, страшного гада: это душа паука...». Это образ и символ мира на самом краю бездны, пророчество о его гибели.

От всей картины «холодеет тело, замирает дух... и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш божественный искупитель. Вам понятно становится и слово: искупитель...

И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!..»

Достоевский почти физически, как бы на себе самом ощущал зародыши начинающегося «химического распада» общества. Нужно что-то делать. И у него нет иного оружия, кроме слова, и он обязан сказать его, это воскрешающее мир слово: пути ясны, да очи слепы...

2. Европа

А время теперь мчалось, и не бешеной тройкой, а казалось, все больше как бы с железным грохотом и присвистом. Вот нужно ответить на целую груду неотвеченных писем, а и то некогда. Все-таки Якову Петровичу Полонскому нельзя не написать — в Австрию укатил, еще не знает, что «Время» напечатало его роман в стихах «Свежее предание»:

«...Да, кстати, когда вы приедете и все ли время пробудете только в одной Австрии? Италия под боком, как, кажется, не соблазниться и не съездить? Счастливый вы человек! Сколько раз мечтал я, с самого детства, побывать в Италии. Еще с романов Ратклиф... Потом пришел Шекспир — Верона, Ромео и Джульетта — черт знает какое было обаяние. В Италию, в Италию! А вместо Италии попал в Семипалатинск, а прежде того в Мертвый дом. Неужели и теперь не удастся поездить?..»

Отписал и Александре Карловне, свояченице литератора Порецкого, с которой познакомился случайно в поезде во время одной из поездок в Москву, — и без того сколько уже обиженных на него: тому ответил не вовремя, тому показалось, будто он поздоровался как-то не слишком горячо, третий и вовсе решил — Достоевский-де зазнался, не хочет узнавать, и пошла гулять легенда: и заносчивый он, и угрюмый, и вообще не такой... А у него после каждого припадка (они все учащаются) по неделе жуткие головные боли и тоска — себя самого ненавидишь до отвращения. А тут еще и вовсе память стало отшибать на два-три дня; видишь, лицо знакомое, а кто — никак не вспомнишь. Одно время чуть не со всеми подряд на всякий случай раскланивался, так на него уж и кивать стали с подмигиванием и перешептываться ухмыляючись...

Вы читаете Достоевский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату