буржуа — действительно не более чем муравьи. Но особенно настораживало его то обстоятельство, что формула эта искушает своей видимой простотой и естественностью русских теоретиков — социалистов и демократов, чьи интересы, безусловно, — он был убежден в этом — лежат в русле, как раз противоположном идеалам буржуазного общества. Так, Чернышевский, например, в своей работе «Лессинг, его время, его жизнь и деятельность» сочувственно цитирует рассуждения немецкого философа из его труда «Эрнст и Фальк. Разговоры для масонов» о муравейнике как общественном идеале: здесь каждый занят полезной деятельностью, тащит, пристраивает что-нибудь, не мешая, но даже и помогая друг другу.

А вот русский народ давно заметил: муравей не по себе ношу тащит, и никто ему спасиба не молвит, а пчелка по искорке носит, да богу и людям угождает.

Этот идеал, кажется, единственное, что оставалось и ему — жить, угождая «богу и людям», не помышляя уже ни о каком личном счастье. Да он и не стремился к нему, но — так уж случилось — оно взяло да и пришло к нему само, и он принял его почти с ликованием и стыдом, потому что уже и сейчас оборачивалось оно и счастьем и мукой одновременно.

А началось все почти нечаянно — просто захотелось по доброте душевной помочь человеку определиться в этой действительности, изобилующей душевными, бытовыми, нравственными, социальными — какими угодно — тупиками, закоулками, лабиринтами. А уж ей-то, молоденькой, красивой, жадной до всего нового и прогрессивного, и того проще заплутать, ища верную дорогу, и оказаться однажды среди непролазной беспутности. Когда она с год тому назад принесла ему свой первый рассказ — «Покуда», — слабый, но полный наивной девической веры в возрождение освобожденной от «духовного крепостничества» женщины, он решил опубликовать его в своем журнале. Недавно, в 3-й книжке «Времени», появился и второй ее рассказ на ту же тему — «До свадьбы». Звали ее Аполлинария Суслова.

От него не скрылось — да Аполлинария и не скрывала того, — она влюблена в него. Впрочем, нет, не то слово — она боготворит, обожает его — не просто великого писателя, но мученика, недавнего каторжника, бойца, пострадавшего за идею. Он видел, как загорались ее глаза, когда он читал свой «Мертвый дом» на литературных вечерах, — она непременно бывала везде, где можно было встретить его, увидеть, услышать. И она женским своим чутьем сразу угадала, что «ушибла» его. Но он был всегда и недосягаем, угрюм, замкнут, одинок. Да и чем мог он ответить этой «стриженой» (как ее звали), взбалмошной, восторженной девушке, моложе его на полжизни, и какой жизни?! Он стар, у него семья, больная жена. Ему представлялось не то что странным, но как-то даже и смешным, невообразимо пошлым оказаться в роли молодящегося ухажера, этакого светского льва-соблазнителя. Правда, всегда окруженная толпой студентов, свободная в своих взглядах, она менее всего походила на женщину, которую можно соблазнить. Для него, человека, воспитанного в иных нравах, казалось — скорее уж напротив... Но, когда однажды он получил от нее письмо, полное гордых, но и восторженных признаний, он вдруг ощутил, как все внутри будто понеслось на бешеных санках, сорвавшихся с крутой горы, — и уж ничто их не остановит, пока не закончится их лёт сам собой, если, конечно, не перевернутся на полпути. Никаких сомнений у него больше не было — он любит ее. Словом, он не повторил подвига Онегина и не отчитал свою Татьяну, то есть Аполлинарию, и без дальнейшего сопротивления сдался на милость своей «соблазнительницы», как он предпочитал думать, с каким-то даже восторгом отчаяния.

К немалому его удивлению, «соблазнительница» оказалась еще совершенным ребенком, наивным и гордым, — вот и верь после этого в басни об эмансипированных нигилистках, — который, однако, очень скоро превратился в страстную, требовательную в любви женщину. Многое в ней поражало Достоевского: готовность пойти на какой угодно подвиг и чисто женский эгоизм; нежелание мириться с теми нормами и приличиями, которые она считала пережитками и предрассудками, а вместе с тем ее глубокое уважение к русским народным обычаям и традициям; в ее натуре, даже во всем ее облике было что-то неисправимо русское, корневое, при всех ее рассуждениях об общечеловеческих — на меньшее она не соглашалась — устремлениях, которыми должен жить «всякий передовой человек». Впрочем, ничего странного в этом не было: крестьянка по рождению, до 15 лет она и росла деревенской девочкой, после чего вместе с младшей сестрой, Надеждой, получила воспитание и образование в одном из частных пансионов в Москве, куда определил их отец.

Был он родом из села Панина Горбатовского уезда Нижегородской губернии. Человек незаурядный, широко начитанный, склонный к отвлеченному мышлению, по проявивший и свои практические способности, Прокофий Суслов, будучи крепостным графа Шереметева, сумел накопить достаточно денег, выкупиться на свободу еще до отмены крепостного права. У Шереметевых случай нередкий, хотя освобождение, конечно же, зависело от настроения и прихоти эксцентричного графа, владельца более 120 тысяч крепостных, среди которых было немало даже и миллионеров.

Трудно сказать, чем услужил он графу, но, получив отпускную, Прокофий Суслов остался у него на службе и в начале 60-х годов, постоянно живя в Петербурге, уже исполнял обязанности управляющего делами графа и всеми его огромными имениями.

Обе дочери явно унаследовали от него и ум, и волю, и темперамент, а общение со студенческой молодежью, посещение университетских лекций в качестве вольнослушательниц у профессоров Костомарова, Спасовича, Стасюлевича привили им передовые, в духе времени, взгляды, разбудили стремление к благородному и непременно великому делу, которому можно было бы отдаться целиком, без остатка.

И вдруг — Достоевский. Аполлинария сразу почувствовала: она ждала титана, и вот он явился — ее первая любовь, ее первая страсть. Ее бог. Она должна одарить его всем, чего он достоин и чем обделен, так, чтоб он забыл обо всем, чтоб только она... А «богу» нужно бежать по мелким, вовсе не титаническим делам — утрясать страсти вокруг журнала, расплачиваться с подписчиками и авторами, которые не желают страдать из-за того, что, видите ли, журнал закрыт; он должен писать статьи но только затем, чтобы сокрушить врагов или сказать всему миру неведомое ему слово, но и затем, что нужны деньги, потому что у «бога» семья... А он нужен был ей весь. Она же лишь свет в окошке, на который он идет с радостью и благодарностью, но лишь как усталый путник, чтобы передохнуть для новой дороги.

— Твоя молодая жизнь подле меня обещала так много и так много уже отдала, она воскресила во мне веру и остаток прежних сил... — говорил он ей, и она чувствовала себя счастливой и самозабвенно одаривала счастьем его. Но он уходил, и сомнения возвращались к ней, обиды множились, его вины в сердце ждущей любимого женщины копились. Она чувствовала себя оскорбленной, унижаемой сомнениями: что, если она для него только сладкий омут, в который он бросается, словно пьяница в запой? Он пытался отшучиваться: вон, дескать, даже мудрец какой-то сказал, что и самому великому человеку, а раз в месяц так непременно необходим какой-нибудь загул, а то ум за разум зайдет... чувствовал, что от неловкости и шутки-то какие-то пошлые выходят, да ведь как и не растеряться от иной женской диалектики: то пристанет его мучить — зачем-де с женой не разойдешься, коли меня любишь? — Да ведь больная она — тает на глазах — как же ей объяснить, как к ней подойти со своими откровениями в такое время? — Я же тебе всю себя отдала, ни о чем не спрашивала, ни на что не рассчитывала. Полюбила и отдала... Он злился, раздражался, как ребенок, убегал... Она мучилась, доводя себя до страдания, убеждала, что он действительно приходит к ней как удобно устроившийся деловой человек, и у нее рождалось — самой неведомо откуда — желание помучить его: он же мучает ее — она уверяла себя, что мучает, — так пусть и сам помучается. Говорит же, что человеку, чтоб стать человеком, страдать нужно. Так что, когда он наконец приходил, она успевала растравить себя до того, что и сама уже не могла разобрать, любит ли она его или ненавидит. Но вот он рядом, и она уже знает: никогда не сможет она принадлежать ни душой, ни телом никому другому, кроме него одного, единственного, потому что она — вся, до конца — его, потому что нет никого на свете такого, как он, потому что он — сияющий, совершенство, бог...

Хотя в Бога она и не верила: Бог — это «не по науке», стало быть, ретроградство, а верила в Дарвина, который только что потряс умы человечества новым откровением о происхождении человека.

— Ну, ладно, пусть хоть и от обезьяны, — горячился Достоевский, — а душа-то человеческая от кого — тоже от нее же, голубушки?

— Никакой души нет, — спокойно проповедовала Полина своему «богу» евангелие от науки, — а есть

Вы читаете Достоевский
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату