помутилось ли у парня ненароком в голове от несладких раздумий.
— Мы туда ли идем? — окликнул он Ахти.
Тот обернулся, поглядел куда-то мимо Мирко и ответил:
— Не сомневайся, туда. Этой дорогой мы не ездим. На север вообще из Сааримяки проезжего пути нет.
— То есть как это «нет»? — изумился мякша. — А как же путь вверх по Хойре-реке?
— Это есть, конечно, — Ахти вроде разговорился и вышел ненадолго из любовного оцепенения, — только выходит он сначала на юг, а потом к северо-западу забирает.
— Зачем так? — не понял Мирко. — Деревня ваша, видно, большая, а торная дорога в стороне идет? — Этого толком никто не знает. Говорят, конечно, что дом у дороги ставить к несчастью, но это болтовня все. Мирко про себя подумал: «Скажи кто такое лет двадцать назад, так выпороли бы, отец говорил. А сейчас ничего! Да что там, я ведь и сам таков!» — Что же на деле? — спросил он. — Опять-таки толком никто не ведает, но колдуны такие басни рассказывали, что много-много лет назад, так много, что и представить нельзя, жил в этих местах народ один, и в Чети, и в Мякищах у вас. Кое-где, мол, даже святилища и развалины остались. И воевал тот народ с кем-то, кто с севера шел. Что там в конце концов сталось, никто не помнит, но дорог на север с тех пор никто в четских лесах не ведет, окольным путем схитрить норовят. А ведь не всякий купец крюка давать станет, — подытожил Ахти.
— Да, мудрено прадеды наши придумали, — согласился Мирко. «Святилища, говорит, древние, развалины. Не на того ли народа капище я на кряже наткнулся? — подумал мякша и тут же отмел забрезжившую было догадку. — Нет, такое время ни один камень не выстоит. Верно, позже ту женщину каменную поставили, много позже».
Деревня открылась неожиданно. Кусты бересклета, вытянувшиеся здесь чуть не в два человеческих роста, расступились, открыв неглубокую круглую ложбину с пологими травянистыми склонами, где поля перемежались сенокосами. Посреди ложбины из изумрудной травы, словно спина гигантской древней рыбы, вставал высокий крутой холм. Время, дожди, снега
С севера лес наступал на деревню — до холма было саженей сто, не более, и зеленые пальцы Великой Чети осторожно прощупывали новое пространство навстречу полудню. Люди не продвигались в Четь на север, но и лесу распространяться не давали — видны были вырубки и выжженные плеши.
Пора стояла горячая: заканчивалась жатва, начинался сев озимых. В эти нежаркие часы до полудня все, кто мог, вышли в поле, и Мирко стало совестно, что он сейчас не помогает своим дома, в Холминках, а идет-бредет неведомо куда, ищет непонятно что. Правду сказать, он был несправедлив к себе, ведь Холминки как-никак располагались гораздо севернее, и тамошние леса не могли быть надежной защитой от холодного дыхания Снежного Поля и ползущих с макушки земли ледников. Поэтому жатва в его краях уже окончилась: помня о злых зимах последних лет, сельчане поспешали, как могли, и Мирко успел потрудиться на славу. Сев — иное дело, здесь хвастаться было нечем. Именно между жатвой и севом покинул мякша родные места. И хотя минуло всего несколько дней, казалось, было это уже так давно, словно приснилось. Мирко любил работать в поле не меньше, чем полесовничать: косить, скирдовать, молотить, веять — все это нравилось ему, вызывало радостное чувство близости к земле, к живому зерну, хранящему великий секрет жизни. Но больше всего любил Мирко сев, когда мужчины из Холминок, крепкие, сильные, загорелые после жатвы, выходили поутру на вспаханное поле и, раздевшись донага, шли навстречу солнцу и ветру. Длинными, неспешными движениями они разбрасывали зерна, бережно хранимые с прошлого лета, чтобы свершился вновь круг жизни: все, что взято у земли, в нее уйдет, и все, что ушло, возвернется сторицей.
И еще Мирко недоумевал, как же отпустили куда-то в это время Ахти — парня работящего и умелого. Антеро — это понятно, его, видно, перестали брать в расчет, да и к осенним работам в Мякищах он должен был поспеть. Ахти же был необходим общине, и, значит, очень серьезной должна быть причина, раз его отрядили вдогон.
— У вас как, — обратился Мирко к Ахти, — все общее на селе или каждый на своей полосе хозяйничает?
— И так, и этак. Кое-что под паром оставляем, кое-что всей деревней делаем — то земля общинная, с нее первой начинают. А уж потом и для себя, кому надобность есть. — Как же тебя-то отпустили — не время ведь по лесам бегать?
— Вышло так…— Ахти опять погрустнел, и Мирко уж сам не рад был, что задал такой вопрос— Общинное поле и я делал, — пояснил хиитола, — а своим-то я и теперь пригожусь. — Мирко показалось, что, подумав о предстоящей работе, Ахти повеселел, и у него тоже отлегло.
На северной стороне засеянных полей было немного, все больше шли сенокосы. Сено уже было сметено в стога, чтобы грядущие ветра и дожди его не попортили. На полях дела тоже шли по-разному: кое-где уже стояли ровные скирды, где-то жито было еще на корню, и любо было смотреть, как качаются спелые, налитые силой колосья. На трех участках трудились семьями — от мала до велика. Все были в рабочей одеже, но видно, что для такого важного дела принарядились — скромно, но затейливо, кто как мог. У девушек — расшитые рубахи, в волосах — цветные ленты, венчики. Замужние женщины закрывали голову платком, и у каждой он был повязан по-своему, а у иных платок был и вовсе узорный. Вестимо, не обошлось и без колец, гривней, обручей и, конечно, оберегов. По ним-то Мирко сразу понял, что Антеро говорил правду: в Сааримяки полешуки и хиитола перемешались так, что и наряды, и верования как-то соединились. Например, у одной из девушек, одетой в передник поверх рубахи, у плеча висел оберег — конек, а у другой, в поневе, к поясу была привешена на серебряном кольце гусыня.
Стежка пролегала мимо полоски, где трудились трое: седой сухощавый старик-хиитола и двое ребятишек — девочка лет тринадцати и мальчишка, годком младше. Волосы деда, длинные и прямые, перехватывал пестрый лобный ремешок, о возрасте девочки Мирко легко догадался по числу нитей, унизанных медными и оловянными бляшками, из которых состоял ее венчик — их было ровно тринадцать. Мальчишка в чистой белой рубахе, по вороту и рукавам которой шла сине-красная вышивка, где переплетались знаки солнечного колеса и толстые утки, был голубоглазый, курносый и белоголовый, как Ахти. Работал он так невозмутимо и солидно, будто всегда только этим и занимался, только кончик языка от усердия незаметно высунулся наружу. Девочка же, видно, вышла в родню со стороны полешуков: ее волосы — густые, длинные — были русые, с медным отливом, лоб высокий, губы полные, брови густые и ровные, лицо округлое, белое, а глаза чистые и синие, как небо. Понева ее была оторочена двумя рядами белой тесьмы, а рубаху украшал восходящий солнечный круг со многими лучами. Трудилась она плавно, старательно, и порой, бросив заботливый взгляд на двоих своих мужчин, совсем по-матерински вздыхала.
Но самой замечательной личностью среди них был все же дед. Помимо головной узорной повязки носил он еще медный обруч на левой руке, а порты у него были и вовсе несуразные — крашеные в мелкую синюю полоску. Хоть ему было уж далеко за пять десятков, а то и поболее, держался дед молодо и незаметно подсматривал хитрым зеленым глазом за ребятами, не забывая ни о своей работе, ни о том, что творится вообще вокруг. Птица высоко в небе пролетит, мышь напуганная шмыгнет в траве — такой все приметит. Приметил он, знамо дело, и односельчанина Ахти, и чужака Мирко, и девять добрых коней.
Когда они поравнялись с работающими, дед, сделав вид, что у него устала спина, распрямился и утер рукавом пот с лица. Все его морщинистое лицо — крючковатый нос, озорные умные глаза, сухие губы, белые пышные усы, набитый на диво ровными и белыми зубами рот — являло собой любопытство и доброжелательство.
Ахти и Мирко приветствовали старшего первыми, низко поклонясь ему:
— Поздорову тебе, дедушка Рейо!
— Здоровы будьте, уважаемый! Милостей вам от Гречуха!
— И ты здравствуй, Ахти! Гостя, гляжу, привел?
— Да, из самих Мякищей. Его Мирко зовут, — представил мякшу Ахти.