Разве без кнута можно в России? Разве добром да уговором нашего брата прошибешь? Согласен, во тьме живем. Согласен, живем плохо, но в сказки ваши Марксовы не верю.
— Хи из прагматик, — вставил Джон Иванович. — Верит только тому, что есть…
— Вы что больше всего на свете любите, Кирилл Прокопьевич?
— Водку, — усмехнулся тот.
— Больше всего на свете вы любите строить свои железные дороги, Кирилл Прокопьевич. Но чтобы их строить, вам приходится хитрить, устраивать банкеты, выпрашивать кредиты, льстить одним, подмасливать других — разве нет? Лишь демократическая республика позволит вам творить по-настоящему.
— Джон Иванович, давай штоф, — сказал Николаев. — Дзержинский меня разбередил.
— Не надо, Кирилл Прокопьевич, вам еще со мной придется помучиться…
— Я уж намучился… Свободы вам мало, бюджет для народа плохой, царь мне конкурент… Прав Джон Иванович, прав: дайте хоть на том закрепиться, что с такой кровью получили. Разве можно из деспотии да в республику? На Западе вон сколько лет к свободе готовились!
— Неверно. Или есть свобода, или нет ее вовсе, — мы на этой точке зрения стоим.
— Это Ленин говорит.
— Правильно говорит Ленин.
— Утопии он проповедует. Я работать хочу, а мне руки вяжут! Я надеюсь, понимаете, Феликс Эдмундович, я истинно, верующе надеюсь! Не забирайте моей веры, не надо, не отдам. Вы затвердили себе: «Нет свободы, нет прав, нет гарантий». Не надо бы так, Феликс Эдмундович. Вспомните, как мы первый раз встретились, вспомните! Вы ведь тогда бесправным были, и мне это о-очень не нравилось, нечестно это было и низко: бомб у человека нет, револьвера тоже — пошто за книжку Маркса сажать в острог?! Но сейчас… Спокойно разъезжаете, не таитесь, как равный с равными живете…
Дзержинский поднялся, отошел к окну, поманил Николаева.
— Это кто? — спросил он, когда Николаев стал рядом. — В сереньких пальто? Инженеры? Артисты балета? Филеры это! Они за кем следят? За вами? Или за Джоном Ивановичем? Они за мной следят, Кирилл Прокопьевич, они меня на вокзале ждали, а вы меня от ареста спасли — во второй уже раз. И в третий должны будете. Как, вывезете меня из свободного, демократического Петербурга в Финляндию, а? Или не станете?
34
Есин оказался человеком невероятно резким в движениях, маленького роста, очень худой, без шеи, с огромной головою, посаженной прямо на туловище. Одет он был кричаще: длинный пиджак с покатыми, по последней моде, плечами — никакой ваты; брюки до того заужены, что прямо хоть на сцену, танцевать лебедя; ботинки остроносы, непонятно, как в мысках умещались пальцы, чисто китайскую ступню надобно иметь. Большой человек не человек; настоящий, то есть живучий, должен быть маленьким, ему тогда на свете уместиться легче, меньше неудобств окружающим доставит.
… Глазов не перебивал Есина, слушал молча, доброжелательно, полагая, что сможет до конца понять собеседника: когда человек солирует, он куда как больше выявляется, он ведь сам за собою идет, без чьей-либо помощи; не зря ведь актеры так монолог чтут — выигрышен.
— Слежу, что у вас творится, — жарко продолжал Есин, — и только диву даюсь: шумим, братцы, шумим! А как стояла единая и неделимая, так и будет стоять — никуда не сдвинется, ничто не изменится! Я вам скажу, господин Трумэн, вот что: и американский фермер и русский мужик одним миром мазаны, дурни дурнями, только американского отдрессировали, а наш еще темный — вот и вся разница. И тому и другому власть нужна, как же без власти?! Я бы на месте царя подкинул земли мужику, помог плугами, пусть банк пошевелится, вы необоротистые, а потом надобно поднять размер подати и понизить закупочные цены на хлеб — чистый бизнес. Почему вы медлите? Чего царь боится, солдаты ведь ему принимают присягу?!
«Ишь как распоряжается, — подумал Глазов, — тебя бы, канашечку, в Россию вернуть, ты бы там посоветовал!»
— Я вам скажу, господин Груман, что в моем бизнесе — он, конечно, не очень велик, я стою сорок тысяч долларов, — все решает сметка: смикитил вовремя, кредит взял, деньги вложил — и считай прибыль!
— Бизнес ваш каков? — спросил Глазов.
— Разный…
— Это как понять?
— Купля-продажа, — по-прежнему уклоняясь, ответил Есин, словно бы смущался чего-то. — Посредничаю, господин Груман, посредничаю. Там без этого нельзя. Русские всегда хотят сами — во всем и везде сами, и чтоб другому перепоручить — никогда!
— Давно изволили уехать из России?
— С родителями. Отец старовер, молиться дома не позволяли — уехал, ну и мы за ним… Я за русскими газетами слежу, всю торгово-рекламную полосу прочитываю, жду, когда и у вас посредники появятся, мы бы тогда огромные дела начали проворачивать, огромные!
— Для огромных дел миллионы потребны, а у вас всего сорок тысяч…
— Ну и что? Консул поможет, у нас все на взаимности — он мне, я — ему, и потом, деньги тут не столь важны, господин Груман, тут главное убаюкать партнера. Я вот раз взялся продать партию галстуков, надо мной все смеялись, говорили, что погорю, фасон из моды вышел, а я на этом деле заколотил десять тысяч! Мысль моя работала так: поскольку галстуки прошлогодние и уступили их мне поэтому за две тысячи, а не за семь, в Нью-Йорке их никому не всучишь: пуэрториканцы носят платочки из шелка, евреи — шарфы, негры ничего не носят, американцы начали следить за парижской модой. Но ведь есть провинция! Как к ней подкрасться? Очень просто. В обычную провинцию — а это почти вся Америка — надо пролезть через самую захолустную провинцию. А какая самая захолустная провинция? Прерии. Кто там живет? Пастухи. Их называют ковбои. А что любят ковбои? Песни и женщин. Я нанял двух бездомных артисточек, одну русскую, тоже раскольница, отец с матерью привезли. Она за двадцать лет даже «хлеб» по-английски говорить не научилась, дикая девка, а вторую — француженку, стыда — ни на грош, заключил с ними контракт на гастроли, напечатал афиши про двух «звезд», американцы только «звезд» любят, это у них так великих артистов называют, и повез их в прерии; песни о галстуке, который носят русские мужики и французские буржуа, мои девки сочинили бесплатно. В Америке, доложу я вам, клюют на заграничное так же, как в России. На свое плевать им и забыть, дикие люди, я ж говорю! Так вот, вывез я моих девок в прерии, дал три концерта в Денвере, два в Далласе, есть у них такой вшивый городишко, они нефть ищут, нет там никакой нефти, бум это у них называется, когда ищут не то, что нужно, и не там, где есть, и продал партию галстуков, и заключил контракт на такой же фасон, вернулся в Нью-Йорк, продал исключительное право той же фирме, у которой брал рухлядь, и положил деньги в банк! Я просто не понимаю, почему русские купцы не могут пойти к царю и объяснить ему, что пора дать свободу торговли! Это же выгодно!
— Объяснят еще, — скрипуче согласился Глазов, — всему свое время.
— Нет свое время, — разгорячившись, Есин впервые за все время начал говорить с акцентом. — Как это говорят у вас: «Каждому овощу свое время»? Правильно говорят. В России все правильно говорят, только неверно делают!
— Экий вы колючий, господин Есин… Простите, запамятовал ваше имя-отчество, — сказал Глазов, хотя прекрасно знал, что Есина зовут Митрофан Кондратьевич и что отец его не был старовером, а просто- напросто бежал из-под суда после растраты на Прохоровской мануфактуре.
— Там меня зовут Майкл, — ответил Есин, — а вообще-то я Михаил Константинович…
— Михаил Константинович, я бы хотел прервать вас, рассказать, чего мы ждем от вашей работы…
— Фирма Есина сделает любую работу, господин Груман, особенно если надо кого перехитрить! Может, спустимся выпьем кофе, скоро время ланча?
— Какое время? — не понял Глазов.
— Там говорят «ланч-тайм», обеденное время: жрут по минутам, одно и то же, как племенные быки…
— В ресторане неудобно говорить… У немцев тоже, знаете ли, «мальцайт», сейчас не протолкаешься.
(Глазов понял, что своим «мальцайтом» он хотел взять реванш за «ланч-тайм», и ему сделалось стыдно этого: перед кем хвастал? )
— Ну что, тогда договорим здесь. Пожалуйста, слушаю вас.