— Мы ждем от вас подробного отчета о том, как будет проходить съезд социал-демократов в Стокгольме, Михаил Константинович.
— Кого? Социал-демократов? Которые убили Плеве?
— Плеве убили социалисты-революционеры.
— Да? Странно, там говорили, что социалисты…
— «Там» — это Америка? — поинтересовался Глазов.
— Да.
— Вы странно называете свою новую родину — «там», «они», «у них».
— А это там… у ни… — Есин рассмеялся, — это у нас принято; за океаном чистых нет, со всего мира по нитке, не сплотились еще, для американца штат дороже страны, а еще пуще — свой город. Они никогда не скажут «в Америке», они всегда «ин зис кантри» говорят, «в этой стране».
— Занятно… Так вот, Михал Константиныч, у нас в России, — выделил Глазов, — заинтересованы в том, чтобы вы своим острым, деловым умом вытащили главное — суть разногласий между двумя фракциями: Ленина и Плеханова, помогли нам понять, какие люди как себя ведут, с кем бы, например, вы смогли поговорить по своей методе: убаюкать, расположить, убедить…
— Кого завербовать можно? — уточнил Есин. — Вы это имеете в виду?
— Мы называем — «склонить к сотрудничеству». Но я не это имею в виду. Я хочу получить ваши рекомендации иного рода: с кем из участников съезда можно разумно говорить, кто, по-вашему, поддается логике, разуму, кто ближе по своей духовной структуре к деловому человеку…
— Это я сделаю, — пообещал Есин, — я чувствую человека сразу же, только мне его сначала надо расшевелить, дать выговориться, обсмотреть…
«Мои мысли повторяет, — подумал Глазов, — неужели похожи, а? Вот ужас-то».
— Ну и прекрасно, Михал Константиныч, коли так… В Стокгольме поселитесь в отеле «Рюлберг», я там от вашего имени номерок забронировал, там, кстати, русские будут жить, делегаты, Алексинский, Свердлов, возможно, Саблина и Джугашвили. Видимо, там же поселятся господа из Польши: Ганецкий и Варшавский…
— С поляками мне труднее, я их языка не знаю, только «матка боска»…
— Ничего, они говорят по-русски, а господин Варшавский знает к тому же английский. Я вас там по телефону разыщу и скажу свой адрес, только вы не записывайте его, ладно? И когда ко мне пойдете — оборотитесь, не топает ли кто за вами. Само собою, все паши счета будут мною оплачены незамедлительно.
Ероховский встретил Глазова оглушающе громким вопросом, не прикрыв даже дверь номера, — расконспирировал, идиот, махом:
— Вы из столичной охраны или варшавянин, коего я не встречал ранее?
Глазов даже вспотел от ярости, втолкнул Ероховского в комнату, потом чуть отворил дверь, глянул в щелочку — нет ли кого в коридоре, покачал сокрушенно головой:
— Нельзя так, Леопольд Адамович, здесь могут жить люди, знающие русский. И потом — без пароля, первому пришедшему, разве можно?
— Я с похмелья, Андрей Андреевич, с похмелья…
— С похмелья, а ведь Андрея Андреевича запомнили. Вы уж, ради бога, осторожнее себя впредь ведите.
— Слушаюсь, вашродь!
— Вы что эдакий колючий?
— Погодите, колючим меня еще увидите, я сейчас добрый, как воск, я податливый сейчас, Андрей Андреевич. Водки не желаете? Дрянная у немцев водка. Я весь этот «Кайзерхоф» обошел, пока-то отыскал бутылку,
— мензурками наливают немцы, сущая фармакология, большая аптека, а не страна. Закусываете? Или холодной водою?
— Я не пью.
— Вовсе?
— Совершенно. Вообще-то на праздники могу, на масленицу или там на светлое Христово воскресение, но сейчас… Работы впереди у нас много, да и пост держу — грех. Игорь Васильевич предупредил, в чем будет заключаться ваша задача?
— В общих чертах, Андрей Андреевич, в общих чертах. Вы не взыщите, я пропущу рюмашку, а?
— Но чтоб последняя, ладно? А то вам завтра вечером уезжать на север, там встреч у вас будет много, интересных встреч, обидно, ежели вы в хмельном состоянии будете пребывать, — главное пропустите, а вам из этого главного впоследствии многое можно будет извлечь для своих реприз.
— Я реприз не пишу. Их пишут Элькин и Коромыслов, Андрей Андреевич. Ваше здоровье…
— И вам пусть будет хорошо… Простите, коли я не так что сказал.
— Дело в том, что репризы пишут те, кто не умеет работать за столом, их пишут летунчики, они на салфетках сочиняют. Я пишу пантомимы с куплетами, это совершенно другое, я меньше пяти копеек за строку не беру. Вы вот, к примеру, в каком чине?
— Да с чего вы взяли, будто я из охраны? — Глазов чувствовал себя с Ероховским неуверенно, раньше ему с такого рода агентами работать не приходилось, поэтому соврал, хотя врать не любил, сам ложь замечал, и другие, считал, не обделены таким же умением. — Я просто-напросто друг Игоря Васильевича и служу по ведомству иностранных дел.
— О, как интересно, — с наигранной веселостью откликнулся Ероховский, — а то «работа», «репризы». С «большого художника» надо было начинать… Я спрашивал вас про звание не зря, я хотел объяснить вам все предметно, я предметист, я верю ощущению во плоти, Андрей Андреевич. Ежели вы надворный советник, «ваше благородие», то Игорь Васильевич, ваш добрый знакомый из охраны, уже «высокоблагородие». Так и я по сравнению с Элькиным и Коромысловым. Впрочем, много я им дал, какие они «благородия»? Обыватели, горожане. Ладно, пес с ними… Съезд уже начался?
— Какой съезд? — спросил Глазов.
— Тьфу, черт! Он же мне запретил вам об этом говорить! — вздохнул Ероховский. — Он у нас такой конспиратор, такой осторожный… Вы его не наказывайте, ладно? Хотя вы же из иностранного департамента, он вам не подчинен…
— Леопольд Адамович, давайте-ка и я с вами согрешу, махну рюмашечку. Разливайте! А то у нас разговор как у слепца с глухонемым.
— Слава господу! — сразу же оживился Ероховский. — Я не умею говорить с трезвым коллегой, я ощущаю массу преимуществ, и мне обидно за свое высокое одиночество.
Чокнулись, выпили, долго дышали, мочили губы водой из-под крана.
— Напрасно водку ругали, вполне пристойное питье, — сказал Глазов.
— Чувствую затхлость. Не верю, чтоб немец желтый хлеб пустил на спирт. Немец со всего норовит урвать выгоду. Каким-то металлом отдает, не находите?
— Не почувствовал.
— А вы повторите.
— Да мне еще работать сегодня…
— И мне багаж паковать… Нуте-с, вашу рюмку.
Глазов рассчитал, что Ероховский после тяжелой пьянки скорее захмелеет, начнет разговор, станет выкладываться. Он не ошибся.
— Все время бегу, Андрей Андреевич, бегу с закрытыми глазами, — жарко заговорил Ероховский, когда выпили по третьей. — Норовлю ухватить то, что является мне, вроде бы и ухватил, сажусь за стол, работаю сутки, потом читаю — пантомима! А я норовил пиесу! Как Элькин с Коромысловым мечтали стать Ероховским, так и Ероховский метит в Мицкевичи. Но Элькин с Коромысловым — это я, это псевдоним, это сокрытие стыда, а Ероховский — очевидность, троньте меня, троньте! Ну? Я? Я. А не Мицкевич.
«Будет хорош с Воровским, — подумал Глазов. — Тот пишет о литературе, только б удержать этого Коромыслова-Мицкевича от рюмки, тогда выйдет толк».
— Это сознание правды, — продолжал Ероховский, — опрокидывает меня, превращает в парию. Ин вино веритас. А когда все выпил, не правда на донышке открывается, а череп, но с большими черными