Пушкиным и Некрасовым, так это Владимир Даль.
… Утро было солнечным, небо без единого облачка, безветрие.
Ленин открыл глаза, закинул руки за голову. Тишина была такой же, как в Шушенском, ни звука, только мягкие шаги жены — накрывала стол на веранде, ходила неслышно, блюдца опускала осторожно. Какое же это счастье, когда не надо прилаживаться, когда тебя понимают, — это, видимо, и есть истинное счастье в содружестве мужчины и женщины. А как она великолепно говорит с Дзержинским о школе! Как прекрасно они исследуют душу ребенка, как точно видят трагический, неразрешимый пока еще дисбаланс педагогики: сила учителя и полная незащищенность ребенка, из которого положено сделать некий обрубок, подчиняющийся окрику, страшащийся класса, прилежный зубрежке. И жена и Дзержинский увлекаются, это понятно, добрая мечта всегда отличима своим несколько наивным юношеством, милый Дзержинский серьезно верит, что назавтра после революции положение в школе изменится, и все станет совершенно прекрасно, и никаких проблем не будет. Ой ли? Будут проблемы, множество проблем: школ мало, методология прогрессивного обучения отсутствует. Наивно полагать, что с победой революции решаются проблемы — революция сама по себе проблема, она рождает огромное множество вопросов, и в этом состоит ее призвание, именно реакция скрывает трудности, бежит их как черт от ладана.
… После чая Ленин отправился на платформу; Мария Александровна сказала, что уговорила станционного смотрителя — тот будет оставлять у себя всю петербургскую повременную печать на время отдыха сына.
— Я оплатила за неделю вперед, — сказала Мария Александровна. — За вечерними мы будем ходить с Надюшей, а ты можешь спокойно работать, лампа, по-моему, хороша, яркая вполне, а стол я передвинула к печке, если вдруг случится ненастье.
— Я постараюсь не работать, — откликнулся Ленин. — Мне очень хочется гулять вечером вместе с вами, слушать гудки паровоза и говорить со смотрителем о рыбной ловле… Я буду договариваться с ним, как на рассвете мы отправимся на озеро, мечтать об этом весь вечер, а потом что-нибудь обязательно нам помешает, и мы снова будем с ним уговариваться и снова будем мечтать до утра, есть в этом нечто от Чехова… Не знаю, как и выразить это… Пронзительность, что ли…
Вернувшись с газетами, Ленин сел к столу, стремительно проглядел первые полосы «Речи», «России», «Эха», «Вперед», «Биржевки», «Трудовой жизни», «Гражданина», сделал летящим своим почерком пометки: сегодня же надо написать корреспонденцию, отправить можно с вечерним поездом.
Отрываться от стола Ленин не умел, он уходил в текст, звуки окрест исчезали — промаршируй мимо духовой оркестр, не заметил бы; прерываться не любил, считал, что необходимо набросать весь костяк статьи, точно увидеть конец и начало, а уж тогда главная суть повествования отольется в нужную форму — предельно краткую, иначе не мог, сразу же слышал спорщиков, какое-то горе с нашими спорщиками, просто не корми хлебом, дай покрасоваться, и мыслей-то ни на грош, только самоизлияние, зряшное сотрясение воздуха, преступная трата отпущенного — по жесткой норме — времени.
Перед обедом пошли в лес. Надежда Константиновна любила цветы, собирала красивые букеты, очень всегда боялась, что завянут по дороге, относилась к ромашкам и василькам, словно к живым существам.
Ленин нашел на окраине поля маки, долго принюхивался, ему отчего-то всегда казалось, что именно эти цветы хранят тревожный запах гари.
Когда вернулись и Надежда Константиновна поставила букеты на веранде, в комнате и на кухоньке, Мария Александровна тихо, чуть не шепотом сказала:
— Даже не верится. Оба — дома. И Маняша едет — вот счастье-то!
Взяла один мак, унесла в свою крошечную комнатушку, положила возле Саши — портрет старшего, убиенного, всегда возила с собою; о нем никогда не говорила ни с кем, только все чаще вглядывалась в черты мальчика и по ночам плакала: Володя был до страшного на него похож.
… Девятого июля, рано утром, на квартиру, где жил Дзержинский, пришли Боровский и Красин.
— Думу только что разогнали, на улицах войска, надо срочно ехать к «старику».
Дзержинский не смог сразу найти рукав рубашки: работал над статьей для газеты в майке — духота.
Спросил напряженно:
— Люди вышли на демонстрацию?
— Должны, — ответил Красин, — поэтому давайте-ка, Феликс Эдмундович, выручайте. Вы — за Лениным, а мы разбежимся — Вацлав в типографию, я — к боевикам, видимо, понадобятся бомбы.
— Людей нельзя выводить на улицы, — сухо отрезал Ленин, выслушав Дзержинского. — Декабрь должен бы научить, Феликс Эдмундович.
У калитки возле огромного куста жасмина, словно бы залюбовавшись им, остановился, вернулся в дом, подошел к матери — забыл попрощаться. Мария Александровна понимала, что спрашивать, вернется ли, бесполезно, нет, не вернется, теперь, видно, надолго.
— Газеты, — снова остановился, когда вышли на тропинку. — Я оставил на столе газеты.
— Я их взяла, — ответила Надежда Константиновна. — И твои записи — тоже.
На платформе было пусто, дачники прогуливались, прятались от солнца под белые, в цветочках, зонтики; смеялись дети, играя в «салочки»; где-то рычал граммофон, иголка отвратительная, заездит пластинку.
Взяв три билета, Дзержинский сказал:
— На вечер назначено заседание ЦК. Как, любопытно, станет вести себя Дан? Вы были пророком, когда говорили о будущем Думы, он с Георгием Валентиновичем должен прийти к вам, должен просить, чтобы вы теперь возглавили всю работу…
— Не придет, — ответил Ленин коротко. — А работу я вел и буду вести, не дожидаясь приглашений, долго бы ждать пришлось… И не колите их нашей правотой, Феликс Эдмундович, не надо; может быть, этот урок их отрезвит. Впрочем, щелчки по носу мало кого отрезвляют, это скорее подвигает к самооправданию, станут искать лазейки, слишком уж больно хлестануло по самолюбию…
В вагоне приткнулся к окну, на вопрос Крупской не ответил, рассеянно улыбнулся — попросил прошения, в голове зрел план работы, только бы успеть записать за ночь, только бы хватило времени, в вагоне не поработаешь, трясет, да и потом, ближе к городу, жди филеров, сейчас их выгонят с Гороховой на дежурства, а что для них может быть опаснее, чем пишущий человек? Раз пишущий — значит, думающий, ату его!
«Роспуск Думы самым наглядным и ярким образом подтвердил взгляды тех, кто предостерегал от увлечения „конституционной“ внешностью Думы и конституционной, если можно так выразиться, поверхностью российской политики во вторую четверть 1906 года. „Большие слова“, которых тьму наговорили наши кадеты (и кадетофилы) перед Думой, по поводу Думы и в связи с Думой, разоблачены теперь жизнью во всей их мизерности…
… Тут-то вот и сказалась сразу та призрачность российской конституции, та фиктивность отечественного парламентаризма, на которую так упорно указывали в течение всей первой половины 1906 года с. -д. левого крыла. И теперь не какие-нибудь «узкие и фанатичные» «большевики», а самые мирные легалисты- либералы признали, своим поведением признали этот особливый характер российской конституции…
Логика жизни сильнее логики конституционных учебников. Революция учит.
Все то, что писалось «большевиками» с. -д. о кадетских победах… подтвердилось блестяще. Вся односторонность и близорукость кадетов стали очевидны. Конституционные иллюзии, — это пугало, по которому узнавали твердокаменного большевика, — встали перед глазами всех именно как иллюзии, как призрак, как обманчивое видение.
Нет Думы! вопят в диком исступлении восторга «Московские Ведомости» и «Гражданин». Нет конституции! вторят понуро тонкие знатоки нашей конституции, кадеты, которые так искусно ссылались на нее, так смаковали ее параграфы. Социал-демократы не будут ликовать (мы взяли свое и от Думы), не будут и падать духом. Народ выиграл то — скажут они, — что потерял одну из своих иллюзий…
Какие угодно законы и какие угодно выборные — нуль, если у них нет власти. Вот чему научила народ кадетская Дума. Споем же вечную память покойнице и воспользуемся хорошенько ее уроком!»
… Ленин умел проговаривать целые абзацы, он видел и слышал текст, память его была поразительна воистину; при том, что она была, как и у каждого выдающегося человека, выборочной, Ленин обнимал