друг друга, насмехаемся, бранимся и ссоримся из-за пустяков и радуемся чужому горю… Старшие без жалости бьют и притесняют младших. Почему? Только потому, что они сильнее… Вы все очень хорошо знаете, что я говорю правду. А жить так нехорошо!.. Будем любить ближних, как самих себя! Вот что я хотел сказать… Не станем злиться, не станем обманывать, лгать, вредить друг другу… Да… не станем вредить… будем помогать слабым, будем защищать их, станем делиться с бедными всем, что у нас есть… Обнимемся по-братски!.. Да! Возлюбим друг друга!.. Послушайте! Ведь это не я выдумал… Вы знаете: это сказано в Евангелии. Вправду станем любить друг друга, — не на словах, а на деле… Чистосердечно покаемся во всех грехах и начнем новую жизнь — по правде! И начнем мы такую жизнь теперь же, с сегодняшняя дня, вот — сейчас!.. сию минуту!.. Сделаемся другими людьми! Неужели же этого никогда не будет?.. Вы слушаете и — как будто не понимаете меня… Вы смеетесь… Господи! Неужели же Христос напрасно умер за нас на кресте?!.
Речь была отрывиста и коротка.
Когда Антоша кончил, кто-то заметил вслух: «Он и в самом деле собрался проповедь говорить!» — «А ведь недурно!» — отозвался один из семиклассников. Некоторые смеялись, говорили: «Вот еще проповедник выискался! Этакую новость сказал… как будто и без него мы не знали». Иные, впрочем, по- видимому, были растроганы. Младшие воспитанники, кажется, не поняли всей речи… На меня — так же, как на некоторых из моих товарищей, — речь Антоши произвела сильное, неотразимое впечатление: оттого ли, что я сам был в каком-то возбужденном настроении в тот вечер, оттого ли, что личность проповедника была очень любезна моему сердцу.
После того я слыхал немало красноречивых проповедей и очень хороших, очень умных и блестящих речей… Но почему ни одна из них не подействовала на меня так сильно, как безыскусственная и местами даже сбивчивая Антошина речь? Почему?.. А потому, что ни в одной из них не чувствовал я той силы искренности, той страстности, какою дышали Антошины слова. Это была даже не речь, а скорее, просто, крик, вопль, невольно вырвавшийся из наболевшей души…
Антоша погасил свечи и ушел из класса.
Остаток вечера мы провели тише обыкновенная; мы разбились на кружки и толковали — обсуждали Антошину речь (старичок-гувернер, вероятно, в душе был очень благодарен Антону Попову за «тихий час»).
Человек десять откликнулись на призыв Антоши и решились начать новую жизнь — «жизнь по правде». Я был в числе этих десяти… но, ах! как тяжело, как трудно было нам приступить к новой жизни. Только Антоша особенно строго следил за собой, за каждым своим поступком, за каждым словом, и нередко обрывал себя на полуслове, почувствовав, что дело доходит до «греха»…
На первой странице его записной книжки крупным, отчетливым почерком — красными чернилами — был занесен следующий стихотворный отрывок:
V
Мы с Антошей, как я уже говорил, были неразлучные друзья. В классе и в рекреационной зале столы наши стояли рядом; мы читали одни и те же книги, мечтали об одном и том же.
В свободное время, обнявшись, мы ходили по зале и рисовали себе картины будущего.
Мы уже решили, что никогда не женимся, не станем обзаводиться семьей, а будем жить вдвоем, у нас в деревне: Антоша станет проповедовать Евангелие, так чтобы истины его входили людям в плоть и в кровь; я устрою школу для бедных — для детей и для взрослых; кроме того, мы станем много читать, будем сами писать и печатать свои книги, станем переводить полезные сочинения с иностранных языков… Так мы думали отлично прожить всю жизнь.
На каникулы, летом, Антоша уезжал к матери, в один дальний и глухой уездный городок, и мы все лето переписывались. На святки и на пасху я увозил Антошу с собой в деревню, и время у нас проходило очень весело. Родные мои полюбили Антошу: да и нельзя было не полюбить этого милого, доброго юношу. Мать моя ухаживала за ним, как за родным.
Когда мы были в шестом классе, Антон Попов, по обыкновению, проводил святки у нас в деревне.
Помню, в один тихий зимний день мы отправились на лыжах в лес и долго бродили по лесу взад и вперед, любуясь на зимние картины. Зимою лес тоже красив, хотя, конечно, не так, как летом, когда он, пропитанный запахом цветов, весь утопает в зелени. Теперь он был усыпан снегом, занесен высокими сугробами и стоял тихо, неподвижно, словно застыл под холодным зимним небом. Только ветер порой, проносясь по лесу, глухо шумел в темных ветвях елей. Солнце яркое, но не греющее, сияло над лесом, серебрило пушистый иней, клочьями висевший на сучьях дерев, — и весь лес в те минуты, казалось, сверкал и горел алмазами и жемчугом…
Антоша был неискусный ходок на лыжах: то одна, то другая лыжа выскальзывала у него из-под ног, и он вязнул в снегу. При спуске в овраг у меня тоже одна лыжа вырвалась из-под ноги, и я едва не клюнул носом в сугроб… Тогда мы мало думали о здоровье, полагая, что здоровья у нас — край непочатый, что нам и ввек его не истратить… Мы возвратились домой с мокрыми ногами и не подумали переменить обувь. Мне легко сошла с рук эта прогулка по лесу: я отделался насморком. А Антоша, кажется, поплатился за нее…
Правда, он уже давненько прихварывал: хватался иногда за бок, жаловался на боль в груди, был как- то невесел, сумрачен, но все-таки я боюсь, что Антоша простудился и «подбавил» себе болезни во время этого несчастная странствования по лесу с мокрыми ногами. Наверное я, конечно, не могу сказать, не знаю: так ли это было в действительности… но мне казалось, что с той поры Антоша стал сильнее кашлять и кашлял всю зиму… С ним часто бывали лихорадки, он зябнул и любил стоять у натопленной печки.
— Антоша! Ты озяб? — спрашивал я его иногда.
— Да! Что-то холодно… — говорил он, ёжась и пожимая плечами. — Вот уже доживем до лета, уеду домой на каникулы… тогда целые дни буду лежать на солнышке и греться.
Но он, бедняга, не дожил до теплого летнего солнышка и не погрелся в его лучах. Он все зябнул, а между тем на щеках его пятнами выступал горячий румянец и его большие впалые глаза блестели и смотрели, казалось, откуда-то издалека, как будто из другого мира. Он страшно похудел, грудь впала, руки сделались как плети; он слегка горбился и весь как-то опустился, словно ему было тяжело носить свое исхудалое тело. Особенно мучил его кашель. Он кашлял не так, как все; мы иногда кашляли, простудившись… Антоша кашлял не громко, но сухо, отрывисто и кашлял поминутно. Неприятный кашель! Я как будто и теперь еще слышу его…
В конце зимы Антон Попов ушел в больницу. Я, разумеется, каждый день навещал его, носил ему книги и подолгу просиживал у него, рассказывая наши классные и пансионские новости. Мне иной раз казалось, что он слушал меня без особенного интереса. В последний раз, помнится, я принес ему «Записки Пиквикского клуба», думая, что эта книга развлечет, рассеет его; но Антоша читал ее как-то вяло и лениво. Все то, что прежде занимало его, теперь как будто отошло на задний план. Сам он говорил очень мало, начинал и не договаривал, ссылаясь на то, что ему тяжело говорить, и все больше слушал меня с