закрытыми глазами… Впрочем, слушал ли? — Бог весть…
Может быть, в то время мысленно он уносился далеко от меня, в какой-нибудь загадочный, фантастический край, созданный его расстроенным воображением, или в свой родной, глухой и тихий городок…
В первых числах апреля, перед пасхой, как теперь помню, в самую распутицу, приехала к нему мать- старушка.
Время было послеобеденное. Я сидел у Антоши, когда она, прямо с дороги, пришла в больницу в своем поношенном дорожном платье, с приставшими к нему пушинками и клочочками сена. На ней был какой-то странный старомодный капор и салоп с потертым беличьим воротником. Лицо ее покраснело от холода и от ветра; ведь она, по крайней мере, с неделю тащилась до губернского города по испортившимся дорогам, с опасностью для жизни перебираясь через реки и увязая в снегу. Только второй раз в жизни выехала она из своего родного городка: в первый раз она отвозила в гимназию своего маленького Антошу, а теперь она уж очень беспокоилась о нем и захотела повидать его… Полно любви и самоотвержения материнское сердце; оно-то и заставило эту бедную женщину тащиться в такую даль к больному сыну…
Антоша, конечно, чрезвычайно обрадовался ей и оживился. Вообще в тот день еще с утра, как я заметил, ему было лучше: кашель меньше мучил его, и он говорил более обыкновенного. Я хотел уйти и оставить его с матерью наедине, но они попросили меня остаться: секретов от меня не было.
Антоша расспрашивал мать о родных, в особенности о сестренке, своей любимице. Потом он с жаром заговорил о том, что только бы ему немного поправиться, и он тотчас же поедет с матерью домой и все лето проживет у нее. Экзамены, конечно, ему отложат до осени…
— Я, мамаша, по целым дням буду сидеть в садике и греться на солнце! Только дожить бы поскорее до лета… — говорил Антоша.
— Сиди, сиди, голубчик, где хочешь… грейся! — поддакивала старушка.
По щекам Антоши тихо катились слезы. Хотелось ли ему поскорее дожить до лета, или же он сам не верил тому, что говорил?
— Ну, о чем же это, родной? О чем же плакать-то? — встревожившись, говорила мать, наклоняясь к нему и нежно, ласково гладя его по голове.
— Нет! это — ничего… так… Я что-то устал… — тихо промолвил Антоша. — Я отдохну немного, может быть, вздремну… А ты, мама, посиди у меня, не уходи никуда… Мама, слышишь?.. Поцелуй меня!
— Никуда я не уйду… Куда мне идти!.. Спи, родной! Господь с тобой… — сказала мать, крепко поцеловала его в губы и в лоб, поправила ему сбившиеся волосы и стала бережно укрывать его одеялом.
— Прощай, мама! — засыпая, шептал Антоша.
— Спи, спи! Усни, голубчик!
Антоша отвернулся от нас и скоро заснул. Мы со старушкой сидели на соседней койке, то молча, то разговаривая вполголоса.
Она, конечно, уже давно знала, что я дружен с Антошей, и благодарила меня за то, что я на праздники брал его из гимназии к себе домой.
Она несколько раз поднималась с койки и, наклонившись, подолгу смотрела сквозь слезы на исхудалое, страдальческое лицо сына… Еще бы ей было не плакать и не тосковать, когда она видела перед собой тень своего прежнего Антоши! Ведь он был у нее единственный сын, ее последняя надежда, ее опора в старости, свет и радость ее несчастной вдовьей жизни. Через год он должен был кончить в гимназии курс.
Мне жаль было смотреть на нее.
— Родной ты мой!.. И что это с ним сделалось!.. С чего эта болезнь приключилась?.. — шептала она, скорбно качая своею седой головой.
Я молчал… А в воображении моем мелькнул светлый зимний день, блеснуло голубое, безоблачное небо, мелькнул лес в его сверкающем уборе, весь запушенный инеем и, словно, заснувший под холодными, сияющими небесами… И в том лесу два мальчугана, в гимназических фуражках с красным околышем и в расстегнутых шинельках из синевато-серого сукна, с звонким, беззаботным смехом скользили на лыжах по снежным сугробам, разгоревшиеся, разрумянившиеся на морозе…
Был час девятый вечера.
А Антоша все еще спал.
Несчастная мать — уж не помню, в который раз — поднялась с койки и наклонилась над Антошей. Вдруг старушка тяжко, безутешно зарыдала и припала к сыну. «Зачем же она беспокоит Антошу!» — подумалось мне.
Я тоже встал с койки и взглянул на нее… В лице ее не было ни кровинки.
— Умер… — чуть слышным шепотом слетело с ее побледневших губ. — Умер… голубчик мой… Антошинька… радость ты моя!
Мне стало так горько, так горько, что я передать этого не могу… Помню: я присел к Антоше на койку и, плача, крепко прижался головой к его худенькому, уже похолодевшему плечу… Антоши не стало!
На следующий год, перед отъездом в университета, в жаркий июльский день, зашел я на могилу моего бедного друга. На могиле росла густая зеленая трава; из травы выглядывали голубые незабудки и своим нежным цветом живо напоминали мне кроткие голубые глаза того, кто почивал мирно, без всяких снов, под этим зеленеющим бугром…