отчего они казались провалившимися, и лишь желтый блеск от искусственного света лежал на лбах и скулах. Когда люди вступали в полосу дневного света, падавшего из открытой двери, за которой белел покрытый снегом двор, лица, словно сбросив маски, становились прозрачными и зеленоватыми. Неживые, остекленевшие, устремленные в одну точку глаза были страшны, и Мите казалось, что, если этих замученных людей пустить прямо, они, дойдя до стены, ударятся о нее, не почувствовав улара. Впереди шел высокий простоволосый священник с моложавым худощавым лицом. Его заросшие грязноватой щетиной щеки зеленели провалами. Он держал прямо голову и что-то беспрестанно шептал бесцветными, вытянутыми в одну полоску губами. Остальные - седые и молодые - шли, тяжело опустив голову, многие из них были с голыми шеями, двое шли в одних носках. Видно было, что истощение довело их до бессловесного, безропотного оцепенения. Всего прошло двадцать девять человек. Партию замыкали два офицера. Один из них, немного скуластый, был в офицерской фуражке с кантами, в английской зеленой короткой шинели, он смотрел дерзко и прямо и слегка улыбался. Другой, крупный, чисто выбритый, был одет в черное пальто с котиковым воротником. Пальто было распахнуто, и под ним виднелась гимнастерка без пояса. Шел он слегка прихрамывая, заломив набок черный котелок. Поравнявшись с сидящими, он вежливо приподнял котелок, показав свой ровный пробор, и громко сказал:
- Прощайте, господа! Не поминайте лихом. Мите показалось, что котелок задрожал в его руке.
Второй взял под козырек и резковато, хриплым голосом выкрикнул:
- Да свиданья, господа! Сдержанный гул прокатился среди сидящих, из него рвались отдельные тихие слова, всхлипывания: «Прощайте, братцы», и неожиданно голос девушки, дрогнув, забился под сводами Цитадели:
- Ведите и нас!… Ведите!…
- Молчать! - замахнувшись плетью, крикнул чекист. - Первому, кто слово скажет, зубы высажу!…
Какой- то пожилой седоусый немец всхлипывал, как женщина.
На дворе грузовики зашумели сильнее и, побрякивая цепями, двинулись вперед.
Их отвели в только что освободившуюся камеру, еще нагретую телами смертников. Из окна, в котором было выбито стекло, дул ледяной ветер и гудел в четырехугольной решетчатой сетке, выходящей на улицу.
Спали они, завалившись друг на друга, и Митино тело чувствовало звериную мелкую дрожь соседа и чужой шепот. Они ели суп из картофельной шелухи и селедочных головок, заедая его осьмушкой хлеба. Каждый день толстая с маленьким глазком дверь открывалась, к ним вваливался рыжеволосый матрос Свеаборгской крепости и устраивал перекличку. Он щурился, внимательно смотрел каждому в глаза и, увидев испуг, приближал свои зеленоватые глаза к лицу заключенного:
- А… а… Никак ты боишься?… Что ты, милый, в Царский лес захотел прогуляться?…
Иногда он безбоязненно садился на деревянные нары, и, водя толстым пальцем по странице книги, читал фамилии, отмеченные красным крестом.
Страшны были в своей откровенности эти обнаженные дни. Русский пожилой купец сидел вместе со своим подростком-сыном, записавшимся добровольцем в русскую роту. Купец по вечерам молился, плакал, часто жаловался на сына и укорял его:
- Э-эх… вот к чему затеи приводят!… Вот и дождался, Андрюша… Сидел бы ты смирно, и никто бы тебя не тронул… Вот, господа, - обращался он к Мите и Степе, - и зачем вам надо был что-то делать? Ведь мальчишки же вы, а могут расстрелять. Могут. И за что?… Из-за собственной глупости.
Степа долго молчал, а однажды, не выдержав, резко ему ответил:
- Ну, чего вы, пожили - и довольно. Купец испуганно глянул на Степу. Он его слов не понял.
- Как же это, молодой человек, пожили… - показывая на себя, растерянно спросил купец. - Разве уже пожили? - Его рука, задрожав, начала перебирать пуговицы, и по его лицу разлилась мертвенная бледность.
- Простите меня, ради Бога, - сказал ему после раздумья Степа, - я не хотел вас обидеть.
Чувство физической неопрятности отравляло существование. Это было гадкое, противное чувство, от которого мысли делались сонными, голова тупела и исчезало чувство бодрости и силы. Но молодость не верила, что так рано кончилась жизнь, и хотя глаза видели, как водили других на расстрел, но тело отвергало мысль о смерти, и слова молитв спасали и укрепляли его. Митя со Степой в те ночи познали чистую силу древних слов молитв, освобождавших их от гнета и делавших души крепкими и ясными. После молитвы спокойнее билось сердце.
Мальчики радовались, когда их заставляли топить печи или пилить бревна и носить их наверх. От движения снова освобождалась нерастраченная мускульная сила и освежала мозг. Движения, снег и воздух были неразрывно связаны с жизнью. Мальчики жадно глотали морозный крепкий воздух, работали до головокружения и ненасытно смотрели на камни двора, на небо, на желтые брызги теплых, душистых опилок, зернами окропляющих снег.
Они принесли в камеру несколько увесистых балок и спрятали их под нары. Мальчики твердо решили отбиваться, когда их поведут на расстрел.
После работы всегда мучил голод и был крепок сон. Во сне Митя видел жареных, начиненных кашей поросят с хрустящей, душистой корочкой, бараньи бока с каемками белого, пахнувшего чесноком жира и миски со щами, от которых поднимался пар. Каждый раз кто-то мешал поднести кусок ко рту или ложку из рук выбивал; кто-то насильно отводил от стола или стол проваливался. Митя просыпался с полным ртом голодной слюны. Он видел и тяжелые сны: его хватают, ведут, а у него в кармане документы, письма от офицеров, планы восстаний; он их рвет, глотает, но карманы опять полны, и кто-то отбирает от него планы, и хохочет, и ведет его на расстрел. Незнакомые люди их ведут, и жаль Мите своей молодой жизни, безумно жаль… И Митя знает, что ничем этих людей не упросишь, не умолишь, что они темны, от них веет незнакомой, страшной, злой волей, а рядом ползают перед ними другие на коленях, просят, а они бьют их сапогами в лица и тащат по снегу к темнеющим свежим ямам, к высоким столбам. Сон обрывала пропасть. Митя просыпался в холодном поту и творил крестное знамение.
В конце марта Митю и Степу вызвали в канцелярию. Человек, отложив в сторону перо, сказал:
- Вы свободны.
На прощание с них сняли сапоги и заменили их лаптями. Они пошли, шатаясь от слабости, придерживая друг друга. Они как-то неожиданно теперь обессилели. И город казался новым, и казалось, что никогда в жизни так ярко не светило солнце и так хорошо не блестел под его лучами снег. Лапти были велики, хлюпали, и в них набирался снег.
- Передохнем, Митяй, - сказал Степа.
- Знаешь, Степа, я вспомнил… - вполголоса сказал Митя, - когда меня из поезда выбросили, мне няня сказала: «Видно, за тебя мама молилась…»
- Да, да… - ответил радостно Степа. - Митя… небо-то какое!…
Милиция их забрала на принудительные работы. На товарной станции они грузили подковы. Конец марта выдался с холодными ветрами, подковы липли к рукам. Вначале Митя часто спотыкался и падал, удивляясь своей слабости.
- Ты таскай, а то я тебя штыком! - покрикивал на него красноармеец, но не зло, а больше для острастки.
После работы они сходились и смеялись над своей слабостью и частыми промахами. Жребий на жизнь был вытянут. Их физические силы росли с каждым днем, и если руки покрылись мозолями от работы, то мальчики знали, что для рук станут легки винтовки.
В апреле подули теплые ветры, пожелтел лед на канале, заинел собор - шла весна. И с весною пришли слухи о белых частях, наступавших с разных сторон.
Май распустил цветы каштанов, май покрыл луга зеленой веселой травой, и чуткие майские ночи доносили дальние шумы. Ночью артиллерия начинала бухать, и если Митя прислушивался, полузакрыв глаза, то сквозь гул доносило слабый рокот пулеметов, словно где-то за городской чертой полая река несла льдины.
- Тсс!… Уже слышно, - поднимая палец кверху, говорил Степа.