безупречной службы свистнули все. Может и так, черт его знает.
На тральщике все горело. Что не горело, то тонуло. А прочный, некогда, корпус можно было, имея к тому желание, проткнуть пальцем. И не дай бог выстрелить. Рассыплется все — до последней заклепки.
Если что и удерживало кораблик от саморазваливания, то это краска. И только потому, что жалеть ее никто не собирался. Мазали щедро, покрывая густым слоем и борта, и переборки, и внутренние помещения.
Но ведь горит она, краска-то. Ой как гори-ит!
Человек не может не спать вообще. Пару суток — еще туда-сюда, а потом все. Потом не может. И, вот, хоть режь его сонного — все равно не может.
И не мешает ему — всклоченному, с провалившимися глазами — ни стук машины, ни свет лампочки двухсотки, ни густой запах нагретого масла, заполнившего, кажется, весь бассейн Тихого океана. Человек просто проваливается в сон как в яму. И летит, летит. Долго летит в спасительную темноту. До тех пор летит, пока частые и противные звонки аварийной тревоги не ввинтятся куда-то повыше мозга, вдребезги раскалывая, и без того хрупкий, череп.
Сон — этот коварный брат Смерти — сморил матроса третьего года службы, отличника боевой и политической подготовки и командира боевой смены мотористов Леху Изотова. Чувствуя, что вот сейчас, ровно через одиннадцать секунд, рухнет прямо здесь, на блестящие от масла паелы кормового машинного, он подозвал напарника, служившего первый год и сопротивлявшегося Морфею несколько успешнее, и проговорил:
— Стой здесь и бди. Если что — разбудишь. — Язык его при этом настолько заплетался, что понять смысл приказа можно было только по губам.
Напарник кивнул. Он понял. И глаза его, с трудом открывающиеся, были как у медведя коалы — окруженные широченными черными кругами.
За оставшиеся три секунды, Леха успел добраться до ящика с ветошью, куда и рухнул, засыпая в полете.
Нам не известно, что снилось Лехе, поэтому оставим его ящику — пусть наслаждаются обществом друг друга, а сами обратимся к напарнику.
Матрос первого года службы был тоже измучен. Но он был матросом первого года службы. И службу понимал правильно. И хотя он еще не постиг закон, гласящий: «Тот, кто служит первый год — много знает, но ни черта не умеет, а тот, кто служит третий — много умеет, но ни черта не знает», к пониманию других законов корабельной организации был уже довольно близок. А потому он вперил снулый взгляд в приборы и, фиксируя положение стрелок, вошел в транс. На первом году очень легко входить в транс. Для этого совсем ни к чему уставать, садиться в позу лотоса или бубнить мантру. Глядишь — живой, потом — хлоп — и в трансе. Хлоп — живой, хлоп — снова в трансе. Со временем это гораздо сложнее, на третьем году, например, в транс войти почти невозможно. И объясняется это не умением, неумолимо повышающимся со сроком службы, а вовсе даже наоборот — уменьшением уровня интеллекта, у некоторых индивидуумов к концу службы сходящего и вовсе на «нет».
Хоть наш первогодок и находился в состоянии нирваны, рефлексы его, оточенные многодневным периодом аварийных тревог, оказались на высоте. И дым, ползущий по переборке подобно сказочному дракону, был обнаружен чуть ли не в момент его появления.
— Леха! Леха! — затряс вахтенный своего командира. — Пожар! Горим!
Леха, как могилы, восстал из ящика и шепотом поставил напарника в известность в каком месте он хотел бы видеть все пожары, включая Большой Чикагский.
После столь эмоциональной речи Леха снова заснул. Стоя.
Первогодок был поражен таким умением старшего товарища, но дым-то никуда не исчез. Не хотел пожар убираться туда, куда его послал Леха.
И наш молодой снова затряс командира.
— Аварийная тревога! — заорал он в грязные раковины Лехиных ушей. — Горим! — И три восклицательных знака в конце.
Не открывая глаз, Леха протянул руку. Безошибочно найдя огнетушитель, вынул из креплений и повернул рукоятку. Струя пены ударила в переборку, шипя и оставляя грязные разводы.
— Да не там! — уворачиваясь от струй взвизгнул молодой.
Леха кивнул и послушно повернулся в сторону возгорания. Все так же — находясь во сне и даже не открывая глаз.
Тральщик прослужил на различных морях и океанах пятьдесят четыре года. И пошел на слом ровно через год после описываемых событий.
Не смотри...
Моряк любопытен. Это его роднит с предками-обезьянами. Все новое и необычное вызывает у него такой интерес... ну как у дальнего предка корзина бананов. Если есть что-то такое в пределах прямой видимости, он обязательно подбежит и посмотрит. Потом пощупает, по сторонам оглянется и в карман спрячет. Бормоча при этом: «Надо взять, а то еще кто-нибудь украдет».
Если же вещь в карман не влезает, или стащить нет никакой возможности, будет смотреть. До тех пор будет смотреть, пока на сетчатке не отпечатается. И ночью снится не начнет.
А сигнальщик любопытен вдвойне. Должен он быть таким, положение обязывает. Обязывает его положение наблюдать. И докладывать. И даже если ничего не наблюдается, обязывает его положение доложить, что ничего не наблюдается. Как акын — что вижу, то пою. Ничего не вижу — все равно пою. Что ничего не вижу.
К исполнению своих обязанностей — удовлетворению любопытства — сигнальщики относятся ревниво. Не дай вам бог лишний раз глянуть в бинокль, или сбить настройку БМТ. Тут же над ухом возмущенное сопение (это в лучшем случае). В худшем — вас навсегда изгонят с мостика. И ввергнут в пучину сигнального остракизма.
Помню, в Индии, где нам пришлось несколько дней проболтаться у грязных пирсов города Мармаган, сигнальщикам, для исполнения своих обязанностей, приходилось буквально проталкиваться сквозь плотную толпу любопытных, заполнившую свободную площадь мостика от леера до леера. Толпа дружно вздыхала, тыкала пальцами и обменивалась впечатлениями. «Пустите, я сигнальщик, — просили сигнальщики».
Пускали, но неохотно.
И правильно. Когда еще выпадет случай вот так, запросто, поглазеть на загнивающий капитализм. Луна — и та нам ближе. Поэтому смотри, набирайся впечатлений. А, ты сигнальщик? Так успеешь еще.
Успели, насмотрелись. Сигнальщики тоже.
На самом краю света пейзаж вовсе не индийский. Нет там тропической экзотики, пальмового буйства зелени и пейзажной красоты ландшафта. Свинцовое море, заснеженные сопки, влажный мороз, боевые корабли — вот, в сущности, все, на чем может задержаться взгляд. И не только сигнальный.
Назавтра планировался выход в море для отработки взаимодействия с авиацией. Эти звучные слова на самом деле означали, что на нашу взлетно-посадочно-катастрофную палубу будут один за другим валиться вертолеты, стараясь совместить лихость с соблюдением правил воздушной безопасности. Ну, а сегодня, дабы завтра все было в ажуре, нам предстояла заправка азотом. Не знаю зачем он нужен, но вертолет без него не может. Так говорят.
Азота у нас нет. Азот есть «на том берегу», у подводников, а потому наш героический ПСКР пришвартовался у их длинного пирса и кинул шланги на берег.
Окружающий пейзаж гол и до предела откровенен. Бухта, сопки, ртутная вода. И огромный «ядерный щит Родины» у пирса. Пузатое атомное чудовище с бульбой рубки величаво колыхалось в обломках льда и