перешлют, распоряжение уже сделано.
— Сколько я вам должна?
— Нисколько, за все платит государство.
Я сказала это нарочно с нажимом, потому что она, хоть и придвинула мне стул, сама продолжала стоять, не предложила даже кофе, а ведь хорошо знала, что мы в дороге без малого целый день, а Гедвика выехала еще раньше. Я, конечно, и без ее кофе обойдусь, но приличия соблюдать все же надо.
— В таком случае благодарю вас, — сказала она, — ничего другого мне не остается.
И открыла дверь.
Гедвика стояла в прихожей на том же месте с чемоданчиком в руке. Она чуть меня не повалила, бросилась мне на шею и — в слезы! Ее мокрую мордашку я до смерти не забуду.
— Веди себя хорошо, Гедвика.
Оторвала ее от себя, на лестнице вытерла слезы, ей и себе, я просто вся обревелась, но что было делать, ведь не у чужих же я ее оставляла, а у родной матери, должно же все-таки что-нибудь дрогнуть в этой красивой холодной даме, Гедвика хорошая девочка, и мать, конечно, привяжется к ней.
— Что с тобой? — спросил сын. — Я ведь жду. Может, рюмочку тебе поднесли, ты так шатаешься?
— Поехали быстрее, — сказала я, и Енда засмеялся. Я вообще-то в машине ездить боюсь, а тут — только бы поскорее уехать и не думать об этом, ведь в конце концов это всего лишь работа, другие после работы отдыхают, дело сделано, ребенок у матери, и я могу быть свободна, заслужила свой отдых.
Но в тот раз никакой радости от поездки к сыну я не получила, в ушах у меня все звенело: «…будьте любезны, переобуйтесь».
По своей воле! Да, я взяла ее по своей воле, сама согласилась, но что мне оставалось делать, если муж занимает такое положение? Многие нам завидуют, ждут не дождутся, чтоб он оступился! Мы не можем себе позволить судебный процесс, да еще из-за ребенка.
Какие там законы, для нас нормы совсем другие, чем для остальных. Разве я могу подать заявление об алиментах в Национальный комитет? Отец Гедвики не платит ни кроны, но муж мне не разрешает ничего предпринять. Он убедил меня, что не стоит позориться из-за каких-то двух-трех сотен крон.
Муж мой — прекрасный человек, он никогда ни в чем не упрекал меня, сказал только, что за глупость приходится иной раз расплачиваться более дорогой ценой, чем за подлость. Но ведь за мою глупость расплачивается он, и это мучит меня, все же совесть у меня есть.
Гедвика обошлась мне за три с лишним месяца в 3 тысячи 263 кроны, у меня все записано, я могу показать, на эту сумму я обделила детей мужа. Я уж не считаю стоимости платьев, что перешила ей из своих, или шерсти от моего свитера, тут только прямые, расходы. Я кажусь себе воровкой, ведь мужу приходится расплачиваться за мои грехи.
Мне было шестнадцать, и я попалась сразу же, как только мать перестала за мной присматривать. Жаль, правда, что я боялась ей в этом признаться. Это была моя ошибка, муж знает, я ничего от него не скрыла, и он меня великодушно простил.
Мама решила, что лучше мне быть разведенной, чем матерью-одиночкой, она была права, я вышла замуж, но с этим негодяем никогда не жила, хоть он приходил к нам и угрожал, из-за него нам даже пришлось переехать на другую квартиру. К счастью, его арестовали, а потом он оставил меня в покое, но все равно отравил мне лучшие годы жизни, и только мой муж вознаградил меня за все это.
И теперь он должен содержать чужого ребенка — я просто от стыда сгораю.
От такого ребенка благодарности не дождешься, красивое пальто ей не понравилось, а вся еда, какой мы ее пичкали, впрок не пошла, она ни грамма не прибавила.
Все равно из нее ничего не получится. Она родилась семимесячной, весила не больше килограмма, и мама еще тогда сказала: ты лучше на нее не смотри, чтобы сердцем к ней не пристать, все равно она не жилец на этом свете.
Мне ее сразу не отдали, нянчились с ней в инкубаторе, а потом я и сама не смогла ее взять, надо было закончить школу, да и к тому же не хотелось, чтобы отец имел повод ходить к нам, не хотелось иметь с ним ничего общего. Теперь он получил по заслугам, мне его нисколько не жаль — что посеешь, то и пожнешь.
Да, Гедвику я приняла, ведь другого выхода не было. За все то время, что она прожила у нас, я делала ей только добро, муж мой — ответственный работник, человек занятой — и то иной раз находил время поговорить с ней, но она ничего не ценит. Не понимает, чем мы жертвуем ради нее, с ее приходом у нас все переменилось, я не могу мужу в глаза смотреть. Своей дочери от первого брака он регулярно помогает деньгами и будет платить, пока она учится, а тут еще должен содержать чужого ребенка.
А кто может поручиться, что в Гедвике не проявятся дурные наклонности? Ведь она уже сейчас плохо влияет на наших детей, которым мы стараемся уделять как можно больше внимания.
Я думаю, что принуждать Гедвику оставаться у нас бессмысленно, если после всего, что мы для нее сделали, она ушла, даже не простившись.
То, что она все время молчит, пусть вас не тревожит, придет время — она заговорит, эта девочка себе на уме, в тихом омуте черти водятся.
Прощаться мы не прощались, терпеть этого не могу. Я принес ей тогда фантики от шоколада и положил на тумбочку. И совсем я в нее не влюбился, все это трепотня, мы с ней дружим, просто дружим, нам, детдомовским, надо друг за дружку держаться.
А чего ее защищать? Ей это вовсе ни к чему, ребята ее любят, она не гордая, все им отдает, такая добрая, что и смотреть тошно.
Мы ее прозвали «коровой», это точно, но совсем не в обиду, у нее просто глаза и ресницы как у коровы, ну что в этом плохого? Называли же мы Итку поросенком, и она не обижалась.
Почему она молчит — не знаю, скорее всего ей говорить неохота, и не надо ее заставлять, может, у нее горло болит или язык прикусила. В школе ей могут ставить отметки по письменным, уроки она делает и контрольные пишет. Все к ней пристают, почему молчишь; оставьте ее в покое, и дело с концом.
А кто за нами шпионил? Гита, не иначе. Ее зло берет, что она со мной говорит, а не с ней. Как это я проболтался? А что я такого сказал? Что она говорила? А почему бы ей не говорить? Ведь язык-то у нее не отсох.
Она сказала, что покончит с собой, если ее пошлют обратно. Не знаю, что ей там сделали, она ничего не рассказывала, честное пионерское, она только сказала… нет, не могу. Вы станете к ней придираться.
Я знаю, что это для ее же пользы, иначе вы от меня не добились бы ни словечка, я не ябеда, это девчачье дело. Ну, она сказала, что все взрослые — это, ну, есть такое слово на «к», не коровы, хуже, и что она никогда с ними разговаривать не станет. Что будет разговаривать только с ребятами.
Когда я вырасту? Ну, я понимаю, что все мы скоро вырастем, конечно, но, может, у нее до тех пор это пройдет? Только не отправляйте ее отсюда, вы же ее не отправите, я так не люблю прощаться. Надо же, все мои фантики у нее выбросили.
(То, о чем она не сказала.)
У меня мама красивая. Ужасно. Ни у кого нет такой красивой мамы. Папа правильно говорил, у нее глаза как звезды. Я буду называть ее Звездочка. Мама Звездочка.
Если отважусь. Голос у нее как шелк. Она сказала: будьте любезны, переобуйтесь, не снимите туфли, а будьте любезны, переобуйтесь. Подала мне тапочки, большие такие, наверное ее. Свои мне дала, добрая.
Но почему я стою в прихожей? Может, это карантин? Сколько же он продлится? Тут еще кто-то ждет. Ну и уродина. Ноги как у цапли, платье висит как на вешалке, господи, да ведь это же я. Это не дверь, а зеркало. Я отражаюсь в нем вся целиком, ужас какой, волосы белые, очки черные, она меня не полюбит, это уж точно.
Кто-то высунул нос. Наверное, братик. Я даже пока не знаю, как его зовут. Какой маленький! Интересно, знает ли он, кто я?
— Хочешь автомобильчик?