сидорцев и себровцев и содействовать проведению в жизнь самых неосмысленных и беззаконных их претензий. И потому, конечно, это прасолывало. Людям добросовестным, пробовавшим резонно разъяснить неосновательность, несвоевременность, вред самовольных захватов, например, или особого местного законодательства, утверждаемого на принципах готтентотского права и морали, толпа не давала говорить, наносила оскорбления, грозила изгнанием. Вожди делали из этого один вывод: забегай наперед. И забегали. И увеличивали лишь работу разрушения и расстройства жизни.

Мне пришлось один раз принять некоторое участие в заседании исполнительного комитета слободы Михайловки. В сущности, это был митинг — собралось большое количество публики: крестьяне местные и пришлые, купцы, солдаты, казаки, офицеры, чиновники, местная интеллигенция. Были речи. Был призыв — устремить все внимание на важнейшее в данный момент — оборону родины — и ради этого всемерно поддерживать порядок, усилить трудовое напряжение, помощь, жертву и пр. И принято было как будто очень единодушно…

После этого взял слово оратор вида цивилизованно-мужицкого. В не очень складной речи он коснулся самых разнообразных предметов: требовал надзора за богослужением — ибо духовенство «не очень аккуратно» служило службы, — требовал ревизии местной почтовой конторы, потому что «почта растрачивает наши достоинства», — дал мимоходом пинка какому-то «бабичьему» — по-видимому, женскому — комитету… Закончил неотложной необходимостью «гарнизоваться» по вопросу о помещичьих землях.

— Вот у наших крестьян нет мягкой земли для распаха, а у помещиков она есть, тут же вот рядом… да они просят непомерно высокую цену… значит, как теперь? Время сеять, государству надо, чтобы земля пустая не осталась, а помещик ломит цену. Крестьянину последнюю рубашку, значит, снять?..

— Ну, до последней рубашки далеко, Иван Егорыч, — сказал голос из-за стола президиума…

— Нет. И своя-то осталась, не то что помещичья. Пустили под попас скота….

Говорил крестьянин, не принадлежавший к обществу, которое взяло землю. Прибавил с горечью:

— Сейчас платим 17 рублей с головы им, господам гражданам, а барину летось платил по пяти целковых… Погреют руки.

— А что же комитет?

— Да комитет чего — они же и комитет, их набилось там тьма… По-ихнему и Лапин говорит, и Стрыжаченко… Комитет — ихний. Рыбу, мол… ловить, мол, во всех водах слободно — в панских, потому что вода текет из высших мочей слободно… — «Ладно, очень прекрасно. А в крестьянских?» — Крестьянские на аренду сдадены — там не смей…

— Что же, комитет и эти две мерки установил?

— Без препятствий… Боятся же сказать правду: заорут, зазевают… Какие у нас народы?..

Отсутствие элементарного гражданского мужества у комитета, отмеченное моим собеседником, способствовало, между прочим, самовольному установлению местными извозчиками новой таксы: от слободы до станции вместо вчерашнего полтинника стали требовать два рубля, проезд до Усть-Медведиды — шестьдесят верст — оценили в сто рублей. Правда, пассажир стал хитрить: нанимать стали в складчину человек пять-шесть. Но уж и езда была такая: ехал только мешок пассажира, по большей части, солдата, а сам он шел пешочком около тарантаса и садился лишь «под горку»…

Поинтересовался я созидательной деятельностью комитета — он заявлял теперь претензии на роль окружного.

— С продовольствием хлопочут все. Тысячу пудов — это раньше было пожертвовано — отправили. Ну, и местные нужды, пожалуй, заткнут, а уж для армии соберут, нет ли еще — ничего не видать…

— Это мало…

— Ничего не попишешь… Некому хлопотать и некогда: сковыривают один другого, брухаются — в том и заседания проходят… Поливают один другого неподобными словами… Вчера вот зеленили-зеленили Стрыжаченку, потом за Лапина взялись. Потом мириться стали… поцеловались… Сколь-то надолго?..

Не было даже усмешки у моего собеседника — что-то безнадежно-унылое, усталое звучало в его голове. Новый строй, очевидно, принес в его жизнь пока один тревожный сумбур и оторопелость. Ни свободы, ничего толкового, бодрящего, наглядно облегчающего жизнь, он пока не видит. Ждет. Верит. И боится верить:

— Сердце побаливает… Думаешь-думаешь: ялка, мол, к лучшему ли все это: куда, мол, она стрельнет? Словесно-то выходит кабыть и к нашей части, к народной, а у нас вон какой оборот: своя же братья из тебя сок жмет… Кто бы показал путь… по правильности?..

[IV.]

Было трудненько ездить по железным дорогам и при старом строе, особенно в последнюю осень и зиму. Но революция внесла в эту сторону расстроенной русской жизни свежую струю, оживившую смутные представления о нашествии гуннов, — на рельсовые пути высыпал несметной саранчой новый привилегированный пассажир — дезертир по преимуществу.

Он опрокинул и смёл во имя свободы и равенства все обычные понятия о праве на оплаченные места. Ввел в путевую практику захват, самый оголтелый и беспардонный, и вторжения свои начинал непременно с первого класса. И люди, искушенные новым опытом и не искушенные, ныне знают, что билет в кармане еще ничего не гарантирует, пока обладатель его не проникнет в вагон — правдами и неправдами. И большим человеком в жизни путешествующего российского гражданина является ныне носильщик — приходится очень лебезить и заискивать перед ним…

Мне попался, к счастью, парень молодой, белобрысый — из белобрысых бывают ребята ласковые, мягкие; брюнеты — те посуровее и изрядно-таки высокомерны: захрипит ни с того ни с сего, как в доброе старое время какая-нибудь особа пятого класса или швейцар солидного особняка. А этот по человечеству вник, вошел в положение.

— Нельзя ли как-нибудь там… верхнюю полочку?

Помолчал, подумал. Долго-таки — очевидно, дело серьезное: меня даже охватило чувство томительной тоски: придется, мол, хлебнуть горя… Кашлянул сиплым тенорком и сказал:

— Верхнюю? Почему нельзя — можно: поезд сейчас в депо… Дойти — вполне можно сесть. Даже вполне будете покойны, как летом в санях…

— А можно пройти?

— Почему нет? Пойдемте.

Он опоясал холстинным кушаком мой чемодан, взвалил на спину — пошли. Оказалось, дорога неблизкая. Я осязательно почувствовал тут, что только люди опыта и специальных знаний могут не запутаться в этом лабиринте путей и вагонов. И сказал себе, что за знание придется заплатить особо.

Остановились у одной цепи вагонов. Она ничем не отличалась от рядом стоявших. Но когда из какого-то окна или двери высунулась голова в помятом железнодорожном картузе, прислушалась и повернула в нашу сторону треугольное лицо с татарскими усами, цветом смахивавшее на старую солдатскую голенищу, — носильщик уверенно сказал:

— Волжский.

Один глаз из темной щелки приятельски подмигнул ему.

— Вася, отопри-ка там…

Влезли. Как хорошо — даже не поверилось сразу: чисто, свободно и — главное — не я первый. Из первого купе выглянул господин в черной феске, в рубахе, подпоясанной шелковым шнуром, бородатый, большой, мягкий, с солидным животом. За ним — студент в путейской тужурке. В соседнем отделении сидел батюшка с окладистой бородой льняного цвета, с Георгиевским наперсным крестом. В коридоре у окна стоял небольшой, сухой, с орлиным носом артиллерийский полковник. Где-то дальше слышались женские голоса. Совесть моя, глухо меня упрекавшая за то, что на заре нового строя я, как закоренелый буржуй, обывательски лукаво обхожу великие принципы равенства и братства и стараюсь захватить себе, в ущерб остальному человечеству, уголок получше, поудобнее, — смолкла и успокоилась: не я первый, не я

Вы читаете Новым строем
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату