свое удовольствие, а там рожу дочурку от какого-нибудь синеглазого брюнета, физически абсолютно здорового и психически нормального (ум и рост необязательны, у самой хватит), и буду жить дальше — в свое и дочкино удовольствие. А если получится сын, решила отказаться и оставить в родилке. Пусть забирает кто хочет.
Пока ей еще не стукнуло тридцать три, «свое удовольствие» означало: работа, общественные нагрузки, наука «для души», в свободное время — чтение и вязание, по воскресеньям — Саломатин и вязание, по праздникам — Саломатин, мускат и вязание. Отпуск — две бурные недели на юге и два месяца в призейской тайге (Шура изучала биогеоценозы — содружества флоры, фауны и почвы, поначалу для себя, потом читала факультатив на охо-товедо-звероводческом отделении, потом создали кафедру экологии, и она неожиданно для себя стала доцентом), всегда в одиночку, в самой что ни на есть глухомани.
Саломатин все никак не мог поверить, что Шура не собирается женить его на себе и даже не мечтает об этом. Может быть, она на кого другого нацелилась? Нет, другому при ее образе жизни быть некогда. А с Саломатиным она ведет себя слишком уж независимо… Владимир считал, что каждая незамужняя женщина стремится замуж, без устали ткет паутину и ловит зазевавшихся и беззащитных. Шура тенет не плела и никого не ловила. Это было непонятно.
И Лариса за него замуж не пошла…
Что же, ему все время нетипичные женщины попадаются? Или он сам с изъяном? Может, это в нем чего-то недостает? Чего-то такого, чтобы женщине захотелось иметь его в личной собственности? Черт их знает, чего-им нужно. Валерка говорит, что женщины и сами себя не понимают, а нашему брату и пытаться не стоит их понять, дохлое дело. Потому что они себя всю жизнь выдумывают — и каждый день заново, да еще и во многих вариантах: для себя, для него, для детей, для подруг (отдельно для тех, которые завидуют, и для тех, которые дол лены бы, но почему-то не завидуют), для мужчин-сослуживцев (тоже раздельно — для обращающих внимание и для не обращающих), для своей мамы и для его мамы, кто они на самом деле, уже и сами не помнят. Те, у кого память получше, еще помнят, какими были вчера, еликий кто-то советовал: есть у тебя дело к женщине — решай его, только когда она в том же платье, в каком была, когда начал говорить. Переоденется она — все, другой человек!
А Валерка, наверно, прав. У него профессия такая, все время среди женщин, и притом среди женщин с обнаженными лицами. Ему их не знать — так кому и знать? Для них врач-косметолог больше, чем мужчина. Даже больше, чем «дамский мастер». Между прочим, Валерка потому и облюбовал для «охоты» общежитие сельхозинститута, что там сравнительно легче найти личико, не тронутое косметикой, а на тронутые он якобы может смотреть только профессиональным взглядом, а не мужским.
Да прав-то он прав, но Шура, кажется, все время одна и та же. Деловая женщина, сама по себе личность. Сколько еще таких женщин, которые — за вычетом деток, тряпок, сплетен, кухни, сердечных переживаний и болезней — нуль без палочки! Но Шура иная. И мужчины в ее душе занимают не больше места, чем женщины в душе делового мужчины.
Саломатина раздражало, а порой даже бесило, что он, ее, судя по всему, единственный (не считая мимолетных приключений в отпуске) мужчина, так мало для нее значит. Он и сам не хотел большего — всех этих нудных забот о том, чтобы горло кутал, чтоб мыл руки перед едой, не заглядывался на девочек и не курил натощак. Он не жаждал этой мелочной опеки, этого кудахтанья. Но он хотел, чтобы этого не было, не потому, что ей самой наплевать, а потому, что это он не желает и не позволяет. Разница!
Когда он увлекся экзистенциализмом, Шура сказала: Брось, Володька. В наше время философией интересоваться нельзя. Можно или жить ею, или жить без нее. А флиртовать с нею вредно для здоровья. В общем, послушай умную женщину, брось ты это. Пропадешь.
«Послушай умную женщину…» Подразумевается: «Послушай, глупый мужчина, умную женщину». Разумеется, он не послушал. Советы в такой вот оскорбительно-вразумляющей форме, когда упирают не на то, почему надо или почему не надо, а на то, что говорят и кому говорят, он не принимает. Сам разберусь, мадам!
Теорию приходилось по крохам, по строчкам собирать из критических работ об экзистенциализме, вылавливать вкрапленные в них цитаты из «Мифа о Сизифе», «Бытия и Ничто», «Или — или», «Критики диалектического разума», «Ситуаций» и «Бытия и Времени». И так, по строчке, он заполнил толстую тетрадь, начал вторую, потом купил амбарную книгу и переписал туда свои цитаты, но уже не в том порядке, в каком они попадались на глаза, а в логическом.
Это отнимало страшно много времени. Но Саломатин уже охладел к политэкономии и читал лекции в техникуме по прошлогодним конспектам. От приработка — курс «Экономической истории СССР» на вечернем отделении технологического института — он отказался. На жизнь хватает, и ладно. Зато трактат рос. Может быть, его экзистенциализм был не тот, что у немцев и французов, но зато в его, саломатинской, версии слито все, что его задело за душу. Больше всего от Сартра, меньше от Камю, от Хайдеггера — только понятие «Манн», от Ясперса — учение о «пограничных ситуациях»…
Глава 6. ПОМИНКИ
Мать болела часто, и Владимир привык к тому, что пять-шесть раз в год она лежит по неделе, ежевечерне в эти недели приезжает «неотложка», весь дом пропитывается сладким запахом сердечных лекарств… Так бывало часто. И на этот раз все шло привычно. А на четвертый день маме стало хуже, она начала задыхаться, потеряла сознание и умерла, не приходя в себя.
Так быстро: полдня назад была сна живая, а сейчас уже холодная, желтая… Если бы она долго болела, они с отцом как-то были бы готовы… Хотя она и болела долго, но каждый приступ проходил, и на этот раз началось как обычный приступ…
Отец совсем потерялся. Он или сидел в кресле, глядя сквозь все потухшими глазами, или бродил по дому, без смысла перекладывая вещи. Все хлопоты свалились на Саломатина. Хорошо еще, из каких-то щелей выползли старушки в темных платках — не то дальние родственницы, не то просто любительницы похорон. Они подсказывали и помогали: обмыли, одели, обули, обсказали, куда идти за справкой и свидетельством о смерти, где заказывать гроб, тумбочку, венки, надписи на лентах к венкам, сколько уплатить землекопам, сколько музыкантам… Они подсказывали, а Саломатин исполнял: ездил, стоял в очередях, заполнял бланки, платил, договаривался…
Только после похорон, запершись в своей комнате, пока бабки накрывали стол для поминального ужина, Саломатин смог осмыслить происшедшее. Мамы больше нет. Она была не старая, но умерла. Бессмысленно! Ее нет и не будет. Ни-ко-гда… И что же от нее осталось? Тело в могиле — это не она. Осталась память. Ее помнят многие, она делала многим добро; мелочи, быт; отдала когда-то половину хлебных карточек соседке, потерявшей свои; возилась с молодыми, неумелыми телеграфистками; мирила рассорившихся супругов; вязала шапочки чужим детям, учила кого-то шить, кого-то готовить… Да, сколько- то времени ее еще будут помнить. Отец и он — всю свою жизнь. Потом все… Сколько жило на земле хороших людей, которых никто уже не помнит. Эти люди жили трудно и хлопотно, они смиряли свои желания и, как удачно сказал поэт, «наступали на горло собственной песне». Они порой забывали о, себе, живя для других. И кто их помнит? Никто! Зачем они жили? Так ли жили? Неизвестно, кто строил храм Артемиды в Эфесе, зато помнят Герострата, сжегшего этот храм, — одно из тогдашних чудес света…
Саломатину стало до тошноты горько, когда он подумал, что на каждого сегодня живущего приходится, может быть, трое или четверо безвестных мертвецов, которые, как его мама, за всю жизнь месяца не прожили для себя, так, как себе приятно, как хочется: все для других, близких и неблизких. И всех в итоге съели черви…
На поминки, по обычаю, никого не приглашали, но принимали и сажали за стол всех, кто приходил. К концу ужина Саломатин вдруг узнал среди сидящих за столами мать Ларисы. Странно. Жили в разных районах, работали на разных предприятиях… Зачем она тут?
Ларису он года три уже не встречал и представлял ее себе (как в последнюю встречу) беременной. Хотя и понимал, что глупо это, но иной не мог ее нынешнюю вообразить. Он улучил минуту и спросил, кого Лариса родила. Ее мать ответила:
— А Маша-покойница тебе разве не сказала? На этот раз девчонку. Юлькой назвали. Первый был