— Да я понимаю, что лучше не лезть человеку в душу, когда ему плохо.
— Вот и не лезь.
— Хорошо, не буду. Хотя мне кажется, что если вас разговорить, вы окажетесь очень интересным собеседником.
Ну перестань, прекрати! Ничего нет хуже жалости. Презирай меня, ненавидь, розгами бей, но только ни грамма жалости не впрыскивай. Она убивает быстрее яда.
Или ты не жалеешь?
— Да, я охуеть до чего интересный.
— Вот видите! Вы что заканчивали?
— Университет.
— Ого! А какой?
— Строгого режима.
Она с безбоязненным удивлением взирала на меня из-под толстых линз.
— Из тюрьмы что ли?
— Молодец! Пять за догадливость.
— И что, озлобились на всех? Человечество проклинаете?
Ну всё, за это надо по морде.
— Мокрощёлка, ты бы не воняла здесь! А то я на всякое способен.
— А я считаю, — как ни в чём не бывало, тараторила она, — что нет таких трудностей, которые нельзя преодолеть.
— Трудности… — хмыкнул я. — Что ты знаешь о трудностях, одуванчик? Какие у тебя трудности были кроме покупки слив?
— Ага, типичная позиция. Моя жизнь тяжелее всех… Уверяю вас, моя тоже не сахар. Я почти слепая, у меня с сердцем проблемы.
— Это не трудности, — злился я. — Это хуетень бабская. Трудности — это когда ты жить не можешь. Вообще не можешь. И жить, и умереть не можешь.
Она смотрела мне прямо в глаза. И не отводила взгляд. Стало неуютно, я отвернулся.
— Тяжело понять другого человека, — произнесла она, — не спорю. Наверняка я до конца не понимаю вас. Но, знаете, есть такая вещь… Точнее, это не вещь, это понятие… И не понятие даже, это принцип какой-то, стержень, за который всегда и везде надо держаться. Называется он просто — добро.
Меня передёрнуло.
— Подставь пакетик, я поблюю в него.
— Да, да, да. Нежность, гармония с окружающим миром, счастье.
— Как же достичь этого счастья, придурочная? Где оно? Для кого?
— Оно для всех, просто надо его найти. Каждый человек создан для счастья.
— Нет. Некоторые ублюдки счастья не достойны.
— Вы не правы. Каждый ублюдок достоин счастья. От счастья никому не уйти. Всё равно, рано или поздно, оно настигнет всех. Вот не верьте мне, говорите, что я дура, но в один прекрасный момент вы вспомните мои слова. Потому что поймёте: я была права.
Километров за пять до Горлихина автобус сломался. Уже окраинные дома виднелись. Стояли какое-то время, чего-то ждали. Водила ковырялся в моторе, люди негодовали, а мне всё это по кайфу вдруг обернулось. Вскочил, вылез наружу, поглядел на пыхтящего шоферюгу, а затем взял и побрёл к городу пёхом.
Ох, облегчение какое!
Ссукабля. Мерзкая очкастая тварь, наизнанку меня вывернула. Нащупала, гадина, струнку, и дзынь по ней, дзынь. Сука, уродина, курва! Ненавижу тебя! Чтоб ты сдохла со всей твоей философией, со всей твоей мерзкой жалостью, паскуда!
Морозно, а солнце за тучами. Когда мороз должно быть солнечно! Что-то как освободился, ни одного солнечного дня не было. И в колонии за все десять лет ни одного не вспоминается. Там всегда полумрак какой-то. Даже если на небе солнце, даже если всё утопает в зелени, на зоне всё равно пасмурно.
Уроды, испортили климат. И лето — не лето, и зима — не зима. И так жизнь собачья, да ещё погода западло своё подкидывает. А, я знаю почему пасмурно! Потому что я дело не выполнил. Природа чувствует, что передо мной стоит задача, она внимает моим поступкам, она затаилась. Вот посажу сестрёнку на кол, посмотрю в глаза её, кровью залитые, вот в тот момент солнце и засияет. Бля буду, засияет! Я же не хуй собачий, я вершитель судеб.
Шагал скоро. Дома — вот они уже, рукой подать. Тётка, кстати, где-то на окраине и живёт. С этого конца ли? Обернулся — что там с автобусом?
Скрылся из вида, пока не догоняет. Значит, стоит сломанный. Вот так оно. Всегда надо инициативу брать в свои руки. Охламоны всё ещё сидят в нём, на что-то надеются. Типа заведётся. Или какой другой автобус их посадит. А не бывает в жизни других автобусов. Всегда он один. Сел в него — и едешь, едешь. А сломался — иди пешком. Другие автобусы, другие направления, другие возможности — всё это гнусные иллюзии. Нет ничего другого! Есть только вот это вонючее уродство, только оно вокруг, и в нём барахтаешься. Пока не сдохнешь — в нём пребывать.
Вот он, город Горлихин! Трижды проклятый ещё до своего сотворения. Кем? Да хрен знает кем, но кто-то точно его проклял. Разве можно в такой срани жить и быть не проклятым? Унылые дома, противные морды. Проклятие — в небе над ним.
Шёл по улице, смотрел по сторонам. Местность не узнавал. Да и чего тут узнавать? Обыкновенные покосившиеся избы, каких миллионы. Кто вообще эту деревню городом назвал? Разве это город? А, вон пара каменных домов виднеется. Двухэтажные, грязные, словно бараки. Ну всё, город, базара нет.
Как там улица называлась? Ну-ка думай, думай, помнил же… Лейтенантов! Точно: Лейтенантов… Я же помню, что какое-то неприятное название. Ещё в детстве оно мне не нравилось.
— Эй, бабусь! — крикнул проходившей мимо старухе. — Улица Лейтенантов далеко отсюда?
— Туда, — махнула старуха рукой в каком-то неопределённом направлении. — За парком.
— Недалеко пешком?
— Близко, близко, — закивала она.
Двинул. Парк, или то, что им называлось, действительно вскоре обнаружился. Помню, было, было здесь нечто подобное. Пустырь не застроили, посадили кучку деревьев, поставили пару скамеек, окрестили парком.
На одной из скамеек чувак сидел с мольбертом. И типа рисовал. Бородатый, морщинистый, спившийся — типичный алик. Но видать с претензией. Папаню мне напомнил. Не биологического, которого я не знал, а того, кто значился отцом номинально. Тот тоже, бывало, с бодуна, брался вдруг за кисть и с невъебенным видом несколько часов кочевряжился над ватманом. Что-то рисовал, бездарь. Один раз выпросил выставить свою недоразвутую мазню в ближайшей библиотеке. Называл это выставкой, урод. Я видел, как над этими картинами люди ржали. Мне тогда ещё его жалко было, материл про себя всех, а сейчас понимаю, что смеяться над ним — это мало. Его четвертовать надо было за своё художество. Художники хуевы.
Ей-богу, я трогать этого юродивого не хотел!
— Молодой человек! — окликнул он меня, и уже сама интонация голоса — высокомерная, противная, визгливая — вывела меня из себя. — Не желаете свой портрэт получить?
Гандон, он так и сказал: портрэт!
— Скока? — спросил я. Не сразу же его мочить.
— Сто рублей, — развёл он руки с величайшим недоумением, словно демонстрируя, что каждое человеческое существо, да и нечеловеческое тоже, знает его расценки.
Кроме тебя, Киря. Ты понял, что он хотел тебе сказать? Понял, нет? Что ты чмо, раз не знаешь, сколько стоит его мазня. Что ты низшее существо. Что ты крыса вшивая. Ты это переживёшь?
Я въебал ему с ноги. Прямо подошвой в харю. Прямо без лишних вступлений. О чём тут ещё разговаривать, чего выяснять? И так всё ясно.