Комбат-три начал с предисловия, а когда начинают с предисловий, дело плохо! Начинают с того, что ранен, а кончают тем, что помер. А этого немца приказано было беречь.
– Мы прикрывали, – оправдывался комбат. – Трое автоматчиков с ними пошли. Но они далеко углубились…
– Не тяните резину. В каком состоянии раненый?
Против ожидания, оказалось, что раненый в хорошем состоянии. Ранение в голову, но касательное, уже наложили повязку. А вопрос в том, что немец отказывается идти в медсанбат, хочет продолжить свою работу.
– Пусть продолжает, – разрешил Ильин и, положив трубку, подумал о немце, что работа у него – не дай бог! Только и жди, когда застрелят. Сейчас – касательное, а чуть повел бы головой – дырка во лбу.
Злоба, которую во время войны испытывал Ильин ко всем немцам вообще, вступала в противоречие с его воспитанием в детстве и юности. Из этого воспитания следовало, что хороших или плохих народов не бывает; все народы одинаково хорошие. А логика войны говорила другое: все немцы плохие, и каждый из них, если ты его не убьешь, сам убьет тебя. Война толкала на злобу ко всем немцам подряд.
Но, несмотря на всю злобу, которую давно и привычно испытывал к немцам Ильин, что-то внутри него противилось этому чувству, искало выхода. И удивление перед бесстрашием этого немца из комитета «Свободная Германия» было для Ильина как бы вдруг открывшейся возможностью найти выход из тупика. Его радовало, что имеется вот такой хороший немец, которого он видит собственными глазами и который подтверждает для него что-то важное, полузабытое за войну, но все-таки существующее.
Поговорив с комбатом-три, Ильин спросил Дудкина, кто звонил, пока он спал.
Первый звонок, оказывается, был из штаба армии. Звонил начальник штаба.
– По его поручению или сам? – переспросил Ильин.
– Сам.
Ильин хотел обругать Дудкина за то, что не разбудил, но удержался от несправедливости. Дудкин действовал, как приказано: докладывал, что спит, и спрашивал: будить или нет? А что делать, если позвонит начальник штаба армии, предусмотрено быть не могло. Не за что и ругать!
– Не приказывал позвонить ему? – спросил Ильин.
– Ничего не приказывал. Сказал: пусть спит. А командир дивизии приказал, чтоб вы позвонили ему в семь пятнадцать.
«Щедрый что-то сегодня наш Туманян, – удивился Ильин. – Дал все же пятнадцать минут на побудку и туалет!»
Успев помыться и даже выпить стакан чаю с краюхой хлеба, посыпанной сахарным песком, – любимое с детства лакомство, – Ильин позвонил Туманяну.
Туманян начал с того, что задача пока остается прежней: приводить себя в порядок, занимая прежнее положение.
– Проверьте еще раз всю систему огня. Какие возможности для его быстрого переноса на разные направления перед вашим передним краем. Вам все ясно?
– Ясно. – Ильин хорошо понял, что стояло за сказанными с нажимом словами: «Вам все ясно?»
– Вчера вечером напоминал отделу кадров, – сказал Туманян, – обещали сегодня прислать вам замену Насонову. Видимо, уже в дороге.
«Значит, будем опять с начальником штаба», – подумал Ильин, положив трубку. Но главные его мысли были отданы сейчас другому – тому, что стояло за словами Туманяна про систему огня.
До сих пор несколько дней подряд жали окруженных немцев на всем фронте дивизии, загоняли их в глубь лесов, во все сужавшийся там котел. А сегодня, значит, принято решение жать их наоборот – с той стороны лесного массива. И можно ожидать, что к вечеру немцы начнут выходить на нас – куда им деться? А какими их увидим – с белыми флагами или с «фердинандами», – это про немцев заранее никогда не знаешь. Отсюда и требование – держать ухо востро.
Весь следующий час Ильин говорил по телефону с комбатами, а потом уточнял с командиром приданного артиллерийского полка и со своим начальником артиллерии разные варианты организации огня на тех участках, где немцы скорее всего могут выскочить из глубины леса.
Командир артиллерийского полка уехал после этого на огневые позиции: беспокоился, как с боеприпасами; обещали подать к утру, но еще не подали. А свой полковой артиллерист майор Веселов, почти всегда находившийся рядом с Ильиным, под рукой, и сейчас остался с ним.
Первоочередные дела были сделаны, и Ильин колебался, что, впрочем, никак не выражалось на его лице. Его тянуло обойти батальоны, посмотреть, как там у них. Связь связью, но личное общение с подчиненными тоже вид связи, который ничем не заменишь. Однако сразу же после телефонных разговоров со всеми комбатами являться проверять их было рано. Он и сам не любил, когда начальство, едва отдав ему приказание по телефону, тут же сыпалось на голову: ну как, сделал ли все, что приказано? Называл это «нуканьем».
Высоко над головами в воздухе прошла пара «яков». Прошли и скрылись над лесом с тонким далеким звуком. А вообще авиация в последние три дня почти не действовала над котлом. Всю бросили вперед на запад. По сводке уже и Барановичи взяли, и Новогрудок, и в Вильнюсе второй день уличные бои.
Если взять строго на запад, продвигаясь в таком же темпе, через два-три дня будем в Польше. Там и авиация! А тут, считается, и без нее доделаем…
Истребители прошли, и опять стало тихо, только с той стороны котла доносился гул артиллерии, которую ни Ильин, ни Веселов почти не замечали: привыкли.
– Ох и денек! – сказал Веселов, из-под руки поглядывая на солнце. – И стрелять и наблюдать хорошо. А помните, Николай Иванович, как зимой наступали, в ту метель, семнадцатого – восемнадцатого?..
Ильин помнил ту метель семнадцатого и восемнадцатого. Метель была действительно выдающаяся. За пять минут – где солдат, там сугроб.
– Вы приказываете нам усилить огонь, ругаете за неточную пристрелку, а мы на огневых мучаемся, снег прямо лопатами кидает в стволы минометов! Уж так приспособились, что четверо держат плащ-палатку, а один в это время мину подносит. Плащ-палатку уберем, мину в ствол – и выстрел! И опять плащ-палатку держим… А в такую погоду, как теперь, – чего не стрелять, – сказал Веселов и добавил, что вчера свели воедино все донесения за две недели боев; выходит: только своя полковая артиллерия, не считая приданной, нанесла немцам чувствительные потери – до тысячи убитых и раненых!
Ильин недовольно махнул рукой. Не любил таких подсчетов.
– Если все ваши реляции – сколько убили и сколько ранили – собрать, – всей Германии не хватит. А по ихним реляциям – всей России! На бумаге все же легче убивать, чем в натуре. Тем более вам, артиллеристам. У вас кто на землю лег, тот и помер. А он еще потом встал да воевать пошел. Взять хоть меня самого: сколько раз за три года войны немцы, по ихним реляциям, меня убили и тем более ранили. А я все воюю. И не ранен даже.
– Сплюньте, – сказал Веселов.
– А я не суеверный.
– Нисколько?
– Нисколько. Суеверие есть прикрытие трусости. Боишься, что тебя убьют, – так и скажи! А причем тут – с какой ноги встал, с левой или с правой, – немец все равно этого не знает, когда по тебе бьет.
Разговор о суеверии на этом кончился. Если какая-нибудь тема ему не нравилась, Ильин сразу ставил на ней точку и переходил на другое. Так и сейчас перешел от суеверия к материальной части, сказал, что война с материальной частью делает то же, что с людьми. То, что считалось годным, а на самом деле не оправдало себя, отодвигается на второй план, и действительно хорошее выдвигается на первый. Скажем, взять ротные минометы: раньше без них, считалось, ни шагу, а теперь отказались от них – не оправдали себя, слабые. Граната лучший результат дает, чем эта мина! А батальонные минометы, уж не говоря про полковые, те действительно показали себя как оружие, с которым смело идешь везде и всюду…
Они много дней работали без отдыха, а сейчас вот сидели, отдыхали, но при этом все равно говорили о своей работе, потому что оружие было неотъемлемой частью этой работы, их инструментом. Без него можно сделать одно, а с ним – совсем другое. Но в инструменте, которым они пользовались, была одна особенность: от того, какой он и сколько его, зависели не только результаты работы, но и жизнь.
– Все же у вас, у артиллеристов, личный состав дольше сохраняется, – сказал Ильин, вспомнив, что