Помолчи! Не понимаешь ты, Васька, ничего. Всю жизнь работать над одним делом, а потом взять и уйти — такого я не хотел. Работать для дела, важного людям, а потом превращаться в шута, в игрока — так нельзя. Я бы этого не выдержал, да и ты, наверное, не сможешь.
— Но ведь футболисты — они ведь нужны людям... Выходит, ты хотел только вечности! — Обида на его лице все яснее, в голосе те же нотки, еще немного, и они заслонят собой все.
— Успокойся! Спокойно, говорю... — Останавливаюсь и беру его за плечи. — Я хотел остаться человеком, от которого хоть что-то зависит, понимаешь. Одним из тех, кто хоть чуть-чуть определяет судьбу человечества. Не домашним животным, ужимки которого развлекают других.
Ох, зря я это сказал — обида в нем вырывается из-под контроля, затопляет его мысли мутной пеной.
— Я не животное!!
— Не больше, чем я. — Это испытанное возражение, но в его голубых глазах нет веры моим словам.
— Ты, ты... Все здесь эгоисты, только себя видят. — Для ругани он слишком хорошо воспитан, а изливать всю обиду в сарказме, в тонких полунамеках еще не умеет. Пытается вырваться.
Улыбаюсь. Медленно и расчетливо поднимаю кверху уголки губ, в глазах — понимание и сочувствие.
— Будь все это так, у тебя бы никогда не появилось брата.
Недоумение в его взгляде медленно сменяется пониманием, а оно — еще большим удивлением. Глаза стреляют по моему обручальному кольцу. Я отпускаю его плечи, поворачиваюсь и медленно иду по дорожке. Васька догоняет меня и молча идет рядом.
— А... А когда? — Легкая краска выступает на его щеках.
— Терпение. Скажем так, несколько месяцев. Лучше расскажи, чем занимаешься в свободное время — все еще на ипподроме? — Непонятно от кого, но Васька унаследовал любовь к животным. Не сюсюкающую, к кошкам, хомячкам и пуделям, а с размахом — к их мощи и силе. Любовь к власти — это, наверное, от меня.
— Ушел я оттуда — там подчисти, там помой, а по-настоящему на лошадях ездить не дают. По дорожке, тихонько-тихонько, чтоб не запарил. — Васька корчит злую рожу и явно передразнивает чье-то обрюзгшее и противное ему лицо. — Надоело.
— Где сейчас?
— К гуманистам хочу ходить, там, говорят, что-то большое организовывается. Они с историческими клубами объединились. Конные заводы купили. Представляешь, даже слонов и верблюдов хотят разводить! — Он понемногу увлекается, сыплет подробностями, говорит о фермах и выпасах, породах и джигитовке. А в глазах у него все то же упрямство, то же несогласие, убитое на время странной новостью, но совсем не искорененное. Я смотрю на него и никак не могу понять — он будет ходить к ним из протеста или ему действительно нравится?
— По крайней мере буду знать, что подарить тебе на день рождения.
— А что, что?
— Новое седло, саблю и медицинского киборга, чтоб синяки тебе обрабатывал.
— Ха-ха!
Он рассказывает дальше, ярко и по-своему занимательно, несмотря на ошибки в речи, которые изредка режут мне слух. Но я слишком увлекаюсь ее содержанием, пытаюсь представить себе, как выглядит этот бутафорский военный лагерь, что это за смесь эпох и стилей вооружения, — в его голосе опять накапливается обида, та, по сути, еще детская злость, которую невозможно погасить словами.
— И там будет все настоящее, не виртуальное, парад в полтора эскадрона... — Он резко замолкает, несколько секунд ломает пальцы. — Нет! Это все здесь неправильно, неправильно!! — Бросается по дорожке, и я не успеваю поймать рукав его комбинезона.
Стою среди лип и никак не могу понять, почему он не может принять того простого факта, что я перехожу в иное состояние духа, и откуда эта истерика. Психоаналитическая программа наверняка даст ответ с комментариями и рекомендациями, подскажет, что делать для завоевания его симпатий, но сейчас мне почему-то не хочется ею пользоваться. Пожимаю плечами и чуть более громким голосом отдаю указание системе:
— Сына сопровождать, на входе из поселка пропустить. Если захочет вернуться... проводить к дому. Все. — Из самой тотальной слежки можно извлекать преимущество, пусть и в семейных ссорах.
Еще минуту вдыхаю промозглый запах сырой, только проклюнувшейся травы, потом иду домой. Меня преследует липкое и неприятное чувство, что не законченное сегодня дело, этот важный разговор, придется продолжать.
Глава 21
Выход из тела
Что чувствует гусеница в коконе, когда у нее отрастают крылья?
Что чувствует кокон, когда из него вылупляется бабочка?
Потолок цвета прелой листвы медленно светлеет. Темно-коричневый фон прорастает желтоватыми штрихами, будто прожилками на листе. Они растут, разветвляются, дробят общее поле на десятки клочков и фасеток. Появляются красноватые участки, бурые пятна и даже черные кляксы. Потом все это приходит в движение, еще светлеет, и кажется, что ты смотришь на янтарно-пшеничное поле, волнующееся под ветром. Начинается утро.
Наташа только встала, ей сегодня не спалось. А я спокоен. Подсудимые перед казнью, парашютисты за миг до прыжка, актеры перед выходом на сцену — все они нервничают. Я сам мог не находить себе места в такие минуты, но сегодня покой окутал меня мягким пушистым покрывалом. Наверное, дело во всех тех усилиях, что я предпринял до сегодняшнего дня. Все бесконечные рассуждения, наития, методичные действия, соблюдение дисциплины и интриги сложились наконец в то окончательное действие, которое от меня почти не зависит. Чтобы сейчас выйти из игры, надо просто сойти с ума, записаться к гуманистам или залезть в петлю. Вся прелесть в том, что для успешного исхода дела мне ничего не надо делать, я все сделал раньше. Я сам принял участие в создании того безумно сложного и одновременно очень простого механизма, что превращает людей в нестареющих призраков, бережно выращивая новые коконы человеческих душ. И сегодня наша очередь становиться полубогами — моя и Наташи.
Смешно, но моим последним страхом был второй по распространенности страх превращающихся. Больше всего люди боятся неудачи, несмотря на все предосторожности, обратимость всех процессов, тысячи успешных преображений. Им все равно кажется, что, когда придет их черед, все эти миллионные доли погрешностей соединятся, и они воплотятся в плоскую компьютерную программу вроде тупых игрушек десятилетней давности. Вся совокупность предосторожностей, что уже соблюдаются, все те миллионы вариантов ошибок, которые предусмотрены, и, наконец, обратимость любого действия, которая особенно греет мою душу, — это не производит на них впечатления. Пропаганда работает на совесть, она отсекает лишних, но даже счастливчики, угодившие в первые партии, поддаются ее воздействию.
Я же больше всего испугался раздвоения. Ведь все можно проверить, и многие после сканирования говорят со своей «аватарой» об интимнейших моментах своего существования, убеждаются, что беседуют со своей точной копией, а потом, уверенные в обретении вечной жизни, спокойно дышат хлороформом и засыпают навеки. Я так не смогу, ведь это я буду говорить со своим электронным отражением, и
Мне надо оставаться одним и тем же существом, одной и той же точкой отсчета. Но засыпать сразу в момент перехода мне тоже не хотелось: не страх технической оплошности отравлял мне жизнь, а необходимость проверяться, стремление оглянуться при выходе из комнаты в поисках случайно забытых вещей, перестраховаться и защититься. Это чувство, которое слишком прочно въелось мне в кровь, стало второй натурой. Я никогда не буду делать цирковой трюк без лонжи, а здесь за нее приходилось платить слишком большую цену.