от инквизиции.
— Осмелюсь заметить, спасло, — возразил Вольдемар. — От инквизиции — спасло.
— Но не спасло от разъярённых горожан, — резонно заметил Шталлен, сделал шаг вперёд и щёлкнул каблуками. — Мы всецело к вашим услугам, господин маг.
— И к вашим, ваше величество, — сказал кабатчик и тоже отвесил поклон.
...Когда Шнырь пришёл в себя, то обнаружил перед собой опрокинутую кружку с отломанной ручкой, а в руках — ту самую ручку и флорин, зажатый так, что на ладони сделался порез. В голове был кавардак. Он ничего не помнил из того, что говорил и делал после поднесённой кружки: три глотка, флорин в зубах, а дальше — бум! — и темнота.
Господин Андерсон смотрел на него очень-очень странно.
— Голова не кружится? — с неожиданной заботой осведомился он.
— Н-нет...
— Тогда вставай. Мы едем.
В темноте пещеры время капало, как талая вода с сосульки; Ялка быстро потеряла ему всякий счёт. Ей казалось, что прошла вечность. Она сидела спиной к стене, завернувшись в одеяло и с наслаждением вытянув к костру истерзанные ноги. Иногда ей приходило в голову, что она до смерти вынуждена будет так сидеть, без завтра и вчера, и тогда она вздрагивала, как от холода, хотя тот уголок пещеры, где они обосновались, более-менее прогрелся. Склеп сделался уютным настолько, насколько это понятие вообще применимо к склепу. Иногда здесь даже появлялись комары, назойливые одиночки, от которых было больше беспокойства, чем вреда. Ялка злилась на них, но потом подумала, что комары — это, наверно, хорошо, ведь раз они летают, значит, где-то неподалёку выход, а это внушало надежду. Но проходило сколько-то времени, и Ялка снова успокаивалась и забывалась в тревожном полусне. На Михеля, который околачивался рядом, иногда пытаясь с ней заговорить, она не обращала внимания. Или почти не обращала. Иногда её одолевали мысли.
Что за прихоть Судьбы заставила её проделать этот странный путь? Она была уверена, что здесь не всё так просто, но причину не могла найти. Она ушла из дому — это раз. И выследила Лиса — два. А после потеряла Лиса — три... Казалось, после этого всё должно было остановиться или, во всяком разе, встать на место, сделаться понятным, однако игра продолжилась. Зачем? Кому это было нужно? Во всяком случае, не ей.
Но где-то в глубине души Ялка понимала, что история завязана именно на ней. И то, что травник так внезапно возвратился из небытия, не столько радовало, сколько пугало. Сейчас, здесь, сидя в темноте и тишине, она обдумывала это со всех сторон и всякий раз приходила к одному и тому же выводу: выбор был. И голос травника за дверью кельи напугал её едва ли не больше, чем огонь и пыточные клещи. Надо было признаться себе: она боялась. До исступления, до ужаса, до дрожи. Но... чего? Не травника же, в самом деле!
Понять это она не могла.
Складывая в уме так и этак события прошедших месяцев, Ялка смутно ощущала, что распутывает некую головоломку, смысл которой ускользает от неё. Она будто держала в руках все нити — все, и даже спицы! — только не могла понять, какую шаль ей надлежит связать из этой пряжи. Тревога отпустила, но осталось беспокойство. Она дремала, вскидывалась, ёжилась от холода, подбирала ноги, звякая цепями, и вдруг, в одно из таких внезапных и тревожных пробуждений, поняла одну простую мысль: да, ей был дарован выбор.
Только она его не сделала.
Все как сговорились, весь мир будто ополчился против неё. И травник, и Единорог, и все другие словно бы подталкивали девушку к какому-то решительному шагу. А она всё убегала, убегала... всякий раз она бежала от чего-то, чтоб не думать, чтобы отрешиться, чтоб замкнуться в коконе душевной пустоты. Серость будней, равнодушие, опустошение — она почти умерла, уже не обращала внимания на мир вокруг и на себя в этом мире. Но мир-то от этого не перестал существовать...
Или — перестал?
А может быть, переставал?
Ей стало холодно, будто сквозь прореху в ткани мироздания ей в спину дунул ледяной сквозняк. В последние месяцы это странное чувство преследовало её всё чаще и настойчивее. Она поёжилась и поплотнее запахнулась в одеяло.
Что говорил ей травник? А Единорог? Что говорил загадочный Высокий, бывший то ли богом, то ли полубогом, то ли вовсе — демоном? Он ведь что-то ей тогда сказал на той заснеженной поляне. Только она не помнила. С ней слишком многое произошло в последнее время, много такого, что стирает память. Но какое-то предназначение Судьбы скребло ей душу, не давало ей ни счастья, ни покоя. Она шла, странствовала, принимала беды и нужду, терпела грубость и насилие, боялась и страдала, но при том никто не гнал её с насиженного места; семена этой беды — благословение или проклятие — она несла в себе, внутри. Избавиться от них было невозможно.
— Я что-то должна сделать... — пробормотала она, глядя на тлеющие угольки костра. — Что-то сделать я должна. Иначе это никогда не кончится...
Михелькин, сидевший по другую сторону костра, встрепенулся и вопросительно взглянул на девушку, но та помахала ему рукой: мол, ничего, привиделось во сне, сиди, — и он успокоился.
Ялка уверилась в одном: ей нужно разыскать травника. Необходимо разыскать, во что бы то ни стало. Чтобы спросить, что тот задумал. Даже если он решил её убить, замучить, сжечь, отдать монахам — она должна его спросить.
Должна. С этой мыслью, подарившей ей какое-то странное успокоение, она снова уснула и спала, покуда чей-то крик опять её не разбудил.
Но это было уже после.
Браслет был чудо как хорош — широкий, увесистый, по всей поверхности украшенный чеканкой и каменьями, да и золото, насколько мог видеть Михелькин при свете факела, было чистым — не герагольд и не электрон[82]. Оно отливало настоящим, жёлтым блеском, без всякой зелени и красноты. К тому ж у этого браслета было ещё одно немаловажное достоинство — он был разъёмным, то есть на шарнире и застёжке.
А значит, его можно было снять, не отбивая у статуи руку.
Ялка и коротышка Карел спали у погасшего костра. Михелькин стоял на страже. Вокруг царили тишина и мрак. Каменную дверь прикрыли, в склепе сделалось тепло. «Капкан» был восстановлен в первозданной чистоте жуткого замысла и занял своё место у порога. Делать было нечего. Чтоб не заснуть, Михелькин связал из прутьев факел и теперь бродил между двумя рядами статуй, подолгу разглядывая их и вздыхая. Рассматривал он в основном украшения — сами изваяния подгорных королей его мало интересовали. Сперва, конечно, ему было странно видеть эти плоские лица, коренастые фигуры, бороды до колен и всё такое прочее, но вскоре он привык. Народец и народец — две руки, две ноги, одна голова... а остальное не суть важно. Высечь можно что угодно, хоть чудовищ, хоть химер. Что он, статуй, что ли, не видал? В ином соборе показистей будут. Другое дело золото.
С первой минуты, как только Михель увидал это великолепие, он сразу задумал прихватить какую- нибудь золотую безделушку или самоцвет. Карел-с-крыши это злонамерение распознал и строго пригрозил, чтоб Михель этого не делал. Он был сердит до безобразия, ругался и размахивал кинжалом; Ялка встала на его сторону, и Михелькин для виду согласился, а про себя решил тайком попробовать и положился на авось. Как только все уснули, Михель принялся за дело, торкнулся туда, сюда — и отступился: украшения сидели на удивление крепко. То ли двараги обладали каким-то секретом обработки камня, то ли украшали статуи уже на месте, то ли знали, как соединять края металла незаметно. Во всяком случае, свои сокровища подгорный народец отдавать за просто так не собирался. Пояса и перевязи, впрочем, были с пряжками, которые вполне можно было расстегнуть, но пояс — вещь заметная: сними — и спутники сей час поднимут крик. Браслет или кольцо — другое дело. У иных браслеты были на запястьях и локтях, по две-три штуки, тонкие и толстые, на всякий вкус и цвет — поди запомни сколько. То же самое и перстни. Можно было попытаться свистнуть парочку-другую, но, как говорилось выше, большинство из них вросло в камень и сниматься не