Рабле и однотомник Чехова. Эти три книжки и были перед войной нашей домашней библиотекой.
«Дон Кихота» на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходят с книжками.
Я сидел у печурки и рассматривал картинки Доре. Хотел я и «Дон Кихота» в огонь засунуть. Но Рыцарь был из блокады. Художник Доре все предвидел. Рыцарь ехал на своем Росинанте через мою комнату — он был ленинградцем с изможденным до смерти лицом и непокоренным сердцем. В глазах его полыхал огонь, может быть, огонь тех книг, которые я уже сжег.
Мне вспомнилась фраза, сказанная о Дон Кихоте братом: «Камень, брошенный в Рыцаря, попадет в нас. Заслони его, если понадобится…» К тому времени мой старший брат уже погиб где-то в Карпатских горах.
Когда брат принес «Дон Кихота», я сказал ему:
— Неужели ты это читаешь? Это же для детей.
— Это для всех, — сказал он.
— Лев Толстой гениальнее.
— Может быть.
— Он тронутый.
— Тронутый, — согласился брат. У брата были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. — Он не душевнобольной, — сказал брат. — Но тронутый безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно — всюду грязь и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи, тем больше связи. В социальных палитрах каждый цвет существует с добавкой «грязно»: грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте Рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?
— Понимаю, — сказал я. Но сам я этого тогда не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда «Дон Кихота» не читал — пробовал, но скуку эту не одолел.
Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в «Мертвых душах», где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него сумасшедший даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего со справкой армия Франца-Иосифа выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова — тот же прием.
«Золотого теленка» я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях — глаза его смеялись.
— Конечно, — говорил он. — Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ…
— А почему его каторжники побили? — спросил я заносчиво.
— Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.
— Но злость берёт — такой дурак, — сказал я.
— Ты помнишь клоунов — Белого и Рыжего? — спросил брат. — Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса — клоунская пара.
— Не заливай.
— Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна — Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.
— Что? — спросил я. Мода на иностранные слова тогда процветала, но на какие-то моряцко- спортивпые.
— Взаимоисключающи, — сказал брат. — Рыцарь — альтернатива трактирщику. Санчо Панса — трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость — они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дои Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и поэтому люди в церкви молятся Христу. Дон Кихота они втихую сожгли на костре. Дон Кихот — разрушитель религий. У него одна молитва — Дева.
Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.
— И великаны, — сказал брат. — Они не бред собачий. Рабство — это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: «Король убит. Да здравствует король!» Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов — все великаны. Пьянство пока неистребимый великан.
— Тогда зачем сражаться?
— Чтобы не погибнуть. Жизнь — борьба с самим собой.
— А ветряная мельница?
— Это особый великан, самый страшный. Ветряная мельница — мать машинной цивилизации. Но определению Маркса. Сервантес до этого сам допер в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться лишь над совершенствованием машин. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу…
— Но зачем он себе Дульсинею придумал?
Брат пожал плечами.
«Дон Кихота» я не сжег. Не сжег Чехова Антона Павловича и Пантагрюэля. «Дон Кихота» я не читаю. Но когда читаю Каштанку или Ваньку Жукова, я вижу блокаду, вижу глаза Горгоны, которые убивают.
И думаю: «Если не сбылась мечта моего друга Степы и мы не построили Библиотеку-Храм, то пока еще не построили и памятника библиотеке. Библиотека еще жива. Отчего же ей было так плохо?»
Мы не нуждались в свете с небес! Долгое время. Древние греки называли такие времена Темными Веками. Но Рыцарь Печального Образа ехал на Росинанте по нашим просторам…
Он едет через наши сердца. Через сердца молодых. Через сердца детей.
Я обращаю свои глаза к книге. Я ставлю ее на полку. Миллионы книг я ставлю на полку. Чтобы сторожить.
Вдруг кто-то великий вырубит электричество. А книгу ведь и со свечкой можно читать.
Гуси-Лебеди
Красивое название. Я несколько раз пытался прилепить его к какому-нибудь своему рассказу. Сочинял для этого прозу с холмистой местностью и озерами для водоплавающих птиц. Мои приятели оказывались прытче — смотрю, у них «Гуси-лебеди» уже в переплете. Да и стеснялся я.
Теперь я названия этого не стесняюсь, потому что речь моя пойдет о сказке.
Сказка! Чудо какое. Без конца и края. И вверх, и в глубину. И вширь, и вдаль…
Иногда пожилые люди присылают мне свои сказки, категорически полагая, что я должен прочитать и похвалить их. На мой отказ отвечают с высокомерной обидой: «Горький читал, а Вы…» В подтексте: Горький — гений, а ты кишка кобылья.
Я не уверен, что Горький читал. Невозможно читать плохие сказки. Можно читать плохие детективы, но плохая сказка — это уже не сказка.
Сказка!
Что это такое? А кто его знает. Особый вид литературы…
Покойный ленинградский профессор Пропп Владимир Яковлевич много знал — особенно о сказке волшебной. Кто хочет заняться, должен прочесть две его основные книги: «Морфология сказки» и «Исторические корни волшебной сказки». Чуть меньше знает о сказке замечательный ленинградский