И ему никогда не приходило в голову задуматься над тем, почему им счастье…

«Стало быть, так уж от бога положено, — ответил бы, наверно, Иван Захарыч. — Не нами заведено, не нами кончится… Всех не уравняешь… Господа — так господа, чернядь — так чернядь… Мысленное ли дело нам да с ними!..»

Дети его тоже любили. В особенности старший, черноволосый, курчавый, пузатый мальчуган Гришка. Он с какою-то особенной жалостью ухаживал за Иваном Захарычем в то время, когда тот бывал «выпимши»… а это, увы! стало повторяться все чаще и чаще…

Озлившаяся Хима стала морить его голодом, стала даже запирать от него хлеб. Случалось, что, с похмелья, он по целым суткам не брал таким образом в рот ни единой крошки… Хима делала вид, что совсем не замечает Ивана Захарыча.

Зато с детьми в это время она делалась необыкновенно добра и ласкова…

— Ребятишки!.. Де-е-тки! — кричала она от печки «ангельским голоском», в котором слышалась несосветимая злоба и ехидство. — Нате-ка, я вам по яичку испекла… Нате-ка… кушайте, да меня слушайте!

И, немного помолчав, снова кричала тем же голоском:

— Ребятушки!.. Де-етушки!.. Где вы там?.. Нате-ка вам по лепешке… Не взыщите уж, пшенишных нету, ржаные… и за эти-то благодарите бога… Луку вот продала две меры, муки взяла… Кушайте, детушки, кушайте! Милые вы мои, что мне с вами делать-то будет, кушайте!..

— А тятьке-то забыла?.. — говорил иной раз Гришка.

— А-а-а, тебе тятьку жалко! — набрасывалась она вдруг, вся переполненная злобой, на мальчишку. — Тебе тятьку, пьяницу, мошенника, жалко, а мать не жалко, не жалко?.. Вон как она для вас, разбойников, на все части рвется… не жалко? Вот тебе тятька! вот тебе другой! вот тебе тятька! вот тебе другой!..

Лежавший где-нибудь, уткнувшись в стенку или в пол, Иван Захарыч вскакивал и начинал отнимать малого, совершенно не обращая внимания на сыпавшиеся на него со всех сторон и куда попало удары…

Отбив мальчишку, Иван Захарыч, с мучительной тоской на сердце, трясясь всем телом, готовый плакать, шел куда-нибудь и ложился, закрываясь с головой…

А спасенный от побоев Гришка, улучив удобный момент, приходил к отцу и, наклонившись, говорил ему топотом:

— Тять, а тять!

— Что?

— На тебе хлебца… унес я… Небось, поесть хочешь?

Иван Захарыч брал хлеб и, чувствуя, как у него на душе закипают и подступают к горлу радостные и вместе мучительные слезы, молча обнимал сына, прижимал к груди и шептал ему сквозь слезы:

— Умница ты мой, умница… Гришутка ты мой!.. Пожалел отца… Любишь меня, а!.. любишь?..

XVIII

Посещение трактира, выпивка при всяком мало-мальски удобном случае стали повторяться все чаще и чаще. Дружба с Сысой Петровым, Вуколычем, Чортиком росла, как говорится, не по дням, а по часам.

Иван Захарыч подошел к этой компании так хорошо, как ключ к замку. Его полюбили. Полюбили за то, что он в пьяном виде делался вдруг каким-то другим человеком, «чудаком», и смешил их своим задором, своим криком, словами, которых в трезвом виде никогда не сказал бы…

— А ну-ка, Даёнкин… ну-ка, что ты скажешь, а? Ну!.. Да ну, брат, валяй! — подзадоривали его, и преобразившийся Иван Захарыч начинал «валять».

— Го, го, го! го, го, го! — «ржали», глядя на него, приятели. — Ай да, Даёнкин… вот он Златоуст-то где… вот он, го, го, го!..

— Я за правду! — орал Иван Захарыч, тыча себя большим пальцем в лоб. — За правду я глотку перерву!.. Я — Даёнкин, и больше никаких!..

Видя все это, Хима просто лезла на стену. Ругалась, кричала, плакала, дралась. Иван Захарыч большею частью терпеливо и безмолвно выслушивал оранье жены, стоически твердо переносил ее побои и если возражал иногда и говорил что-нибудь, то единственно в защиту детей…

Надвинулась, между тем, как туча в ведро, японская война, и «всколыхнулось болото стоячее»… По соборам, по монастырям, по церквам начались молебствия. Дьякона гремели «во всю пасть»: «И всероссийскому христолюбивому победоносному воинству мно-о-о-о-гая лета!..» В газетах, особенно в газетах-портянках, которые слушал Иван Захарыч, завопили о российском могуществе… Патриотизм вдруг обуял всех, точно кто неожиданно взял да и завязал каждому глаза платком. Появились карточки «героев»… Замелькали и запестрели всюду их имена. Замелькали и запестрели мудреные названия мест и местечек, где происходили их «геройские» подвиги…

По церквам начались сборы на раненых, сборы солдатам на махорку, сборы на флот, Куропаткину на икону, и т. д. и г. д. Раздавались громоносные речи… Бывшие до войны просто патриотами во время войны стали сверхпатриотами… Появились в продаже картинки с надлежащими подписями в прозе и стихах… Стали появляться на улицах, должно быть, еще николаевские «калеки»: бритые, старые, страшные… Этим бывшим когда-то воинам охотно подавали… Женский пол вдруг стал выказывать военному сословию необыкновенную симпатию… Даже городовые, именовавшиеся до того в просторечии «селедками», и те вдруг почувствовали себя не селедками, а, можно сказать — осетрами… Слово «мы» стояло всюду, как туман над болотом…

Можно себе представить, как все это подействовало на Ивана Захарыча. Он положительно не находил себе места. Не знал, как дождаться поезда, приходившего в час дня и привозившего новые газеты.

Как только подходило время к часу, он бросал все, какая бы ни была у него спешная работа, и, не обращая никакого внимания на Химу, бежал к Конычу…

Все эти мудреные названия, разные там Фузаны, Ляояны, Тюренчены и пр., он в скором времени вытвердил, как «верую во единого бога», и сыпал ими так же свободно, как какими-нибудь Карповками, Ивановками и Ключевками…

Всех командующих знал наизусть… Особенной его любовью и уважением пользовался почему-то генерал Каульбарс…

— Вот у этого, — говорил он, показывая на карточку «героя», — шарик работает… Н-да-с! помяните мое слово, начудит он чудес… Эх, да уж и раскатаем мы япошек проклятых! — восклицал он, потирая руки. — Всех в море попихаем… Истинный господь, передавим, как клопов! У нас, слава тебе господи, есть где взять… Мало? — еще пошлем… Нешто мысленно… мы… мы… Эва они, герои-то: Куропаткин, Мищенко… А уж этот, — тыкал он снова пальцем в Каульбарса, — этот всем героям герой!

Сысой Петров и Вуколыч относились к его словам сочувственно, и только один Чортик протестовал, чем и доводил Ивана Захарыча чуть не до слез.

— Погоди, — говорил этот юркий человек, ехидно улыбаясь и щуря левый глаз. — Погоди, столяр, не торопись — успеешь нарядиться-то, было бы во что…

— Да помилуйте-с, — восклицал Иван Захарыч, — да неужели же мы-ы?.. Да нешто мысленно?.. На-а- с?… Да мы, слава тебе господи… сколько нас-то, а?.. Да вы учтите?..

— Велика Федора, да дура, — говорил Чортик. — «Мы, мы!..» Где уж нам! Ты, Елисей плешивый, с себя пример возьми: с Химой вон со своей не сладишь… Так и все мы: характеру у нас нет, вот чего… «Мы, да мы»… А что такое «мы»… Эх, молчи уж лучше!

Но Иван Захарыч не молчал. Напротив, он гордо носил голову и, в особенности выпивши, неистово орал «мы», тыкая себя пальцем в грудь.

Горько и прискорбно пришлось ему разочароваться… Сначала он все как-то не верил роковым неудачам.

— Обождите, — говорил он в тон Куропаткину: — потерпите сколько-нибудь, сделайте одолжение… нельзя же вдруг… Это вам не облупленное яичко… Дайте, пожалуйста, взяться хорошенечко.

Но вскоре он замолчал и стал как будто с опаской произносить самое слово «мы», которое, очевидно,

Вы читаете Забытые
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату