теряло свое гордое обаяние.
Да и все как-то вдруг притихли и чего-то поджидали. Прекратились пожертвования, затихли исступленные вопли патриотов, исчезли из продажи картинки, изображающие поражения японских войск, имена «героев» стали произноситься с оттенком горечи…
— Ну, что? — смеялся иногда торжествующий Чортик:- Говорил ведь я тебе, Елисей-пророк, погоди орать… Моя правда!.. Вот тебе и япошка косоглазый… Ну что же твой Каульбарс? Работает шарик у него? А?
Иван Захарыч махал рукой.
XIX
Война кончилась. Пронеслась, как буря, перебудив спавших, одуревших и оглохших от спанья… Какая-то огромная, могучая волна поднялась с востока, оттуда, где пролились реки крови, и грозила затопить Россию…
Все старое пошло насмарку… Всем как-то стало вдруг понятно, что «мы» отстали, что все у нас нуждается в починке, что «так жить нельзя».
Начались забастовки… Закурились «дворянские гнезда», полетели в окна со звоном и треском старинные вазы, статуи, картины… Коверкалась и ломалась без пощады старинная дедовская мебель. С хохотом опрокидывались и ломались шкафы с посудой, корчились и погибали в огне дорогие и редкие книги…
Жестоко раненный зверь заметался по сторонам, не зная, кто его ранил, кому мстить за рану… В слепой злобе он бешено грыз около себя землю…
Иван Захарыч «ошалел» тоже и никак не мог постигнуть, что это такое творится… Все раньше было тихо, смирно… все было по-хорошему… «мы ваши, вы наши»… Начальство уважали и боялись, служили молебствия, говорили только про. свои обычные житейские дела… И вдруг, вместо привычных слов и речей, послышались какие-то незнакомые, чудные, непонятные слова: «революция», «конституция», «партии»… Все вдруг перестали бояться, «точно с цепи сорвались», как думал Иван Захарыч… Мальчишки — и те вместо «сударыни» стали петь «вставай, подымайся, рабочий народ, иди на врага, люд голодный!».
А на другой день после 17 октября Иван Захарыч был на площади, где служили молебен, и слушал, как кричали «ура»… Молодые девицы и кавалеры «из благородных» пошли по городу, неся красный флаг и распевая какую-то незнакомую песню. Потом Иван Захарыч видел, как толпа «злой роты», наполовину пьяная, под командой купца Соткина, торгующего иконами, и его «приказчика» Сашки-Собаки, тоже с криком «ура», бросилась на этих молодых девиц и кавалеров и принялась их бить, крича что-то про «веру, царя и отечество»…
Ничего не понимал Иван Захарыч и только дивился и ахал…
Тем временем настала «первая Дума»… Газеты пошли в ход так же бойко, как и во время войны, и опять так же, как во время войны, Иван Захарыч совсем отбился от дому…
Дума, суть которой объяснил ему Чортик, заинтересовала его гораздо больше, чем война. Он живо заучил думские клички: «кадеты», «социал-демократы», «трудовики», «октябристы», «умеренные», «левая», «правая» и т. д. и т. д.
Сам Иван Захарыч тотчас же пристроил свои симпатии к «крайней левой»…
Дума эта, как известно, была «горячая»… Говорились от всего сердца такие речи, каких больше, по всему вероятию, мы долго не услышим… Чувствовалась в этих речах глубокая любовь к народу, желание помочь ему, открыть глаза, вывести на новую дорогу…
Слушая чтение этих речей по газетам, Иван Захарыч чувствовал, как что-то закипает у него в груди и подступают к горлу слезы…
— Детям-то нашим, может, бог даст другая жизнь будет, — говорил он. — Авось бог даст…
— Дожидайся, Елисей-пророк! — с ехидством говорил Чортик, — ничего не будет… Так они и допустят…
— Да нешто мысленно, помилуйте… сам государь…
— Вот погоди увидишь… Ничего нам, брат Елисей, с тобой не будет… Как мы есть с тобой мещане голые, так и останемся… Вон об мужичье как орут: земли им, учить их… А об нас что ты слышал? А? То-то, Елисей плешивый!.. Про нас, брат, забыли…
— Вспомнят… Мы такие же люди, все равны у царя…
— Вспомнят, как к тебе в карман влезть… Это вот верно… За то подай, за другое подай! Рвут изо рта, бьют и плакать не велят… Ну их к чорту и с Думой-то! Пей вот лучше.
Но Иван Захарыч Чортику не верил. Приходя домой, он сажал к себе на коленки Гришутку и с умилением говорил, гладя его по голове:
— Ну, Гриш, говори: слава богу! Дождались!.. Дает вам господь счастье…. Совсем другая жизнь ваша противу нашей будет… Помирать мне будет легче: буду знать, что вам жить придется не по-нашему…
— А по-каковски же? — спрашивала Хима. — По-каковски же, пьяный ты чорт, а?..
— Ну, ты, Хима, ничего не понимаешь…
— Где же мне… Прафесар какой!.. Чего ты ребенку-то внушаешь, а?
— Ничего я не внушаю… говорю только: хорошо, мол, вам будет… вольные будете, не как мы…
XX
— А об нас все нету? — каждый раз, выслушав чтение газеты, спрашивал Иван Захарыч.
— А об нас, Елисей, нету, — смеялся Чортик, — «и не жди, не будет»…
— Ну, как не будет, — будет! Я, собственно, не об себе… Мне что, мне все равно, я привык… Я об детях… Им бы… уменье вот, пято-десято… как бы это все поскладней… облегчить бы… Дивное дело: про всех, говорят, пишут, а про нас нет ничего… чудеса!
— Да, брат, чудеса, сосновые колеса, и катятся и колются… Ничего не будет никому… поболтают только… Кому надо об нас, мещанах, думать. Нас, брат Елисей, за людей не считают… Кто мы такие, а? Знаешь? Мы, брат, «самый низший разряд городского населения», самая то есть голь, самая шваль… «Смесь племен, наречий, состояний»… Кого только нет у нас! Тут и дворовые, бывшие холуи, и из жидов, и из цыган, и из церковных причетников, выгнанных за негодностью из духовного звания… Кто никуда не годится — вали в мещане… Незаконнорожденные, подкидыши, непомнящие родства, иноверцы, принявшие крещение… вали валом, опосля разберем!
Плохо, Елисей, наше дело… мы забытые… Ужасное, брат, это слово… Поставили над нами крест — и кончено. Словно и нет на свете… Мы и голоса не имеем, потому что мы дики, несчастны, жалки, задавлены нуждой, всякого боимся… передохни мы все, — никто и не заметит…
«Эх, друг ты мой, милый Елисеюшка, — продолжал Чортик с необычным чувством:-что мы такое, мещане? Живем мы на краю города, на самых подлейших, свиных, непролазных от грязи улицах… Темно, брат, и дико живем… А чем живем? Возьми хоть торговца мелкого… Да это, брат, тот же нищий, только прикрытый своей убогой торговлишкой от стыда, как голый рогожкой. Каждый день — и в непогоду, и в холод, и в жар — торчит на площади, добывает себе на хлеб… А мещанин-ремесленник? Об этом тебе и говорить нечего, — вот ты сам налицо… Хорош? Ну, куда ты годен?.. Какой ты ремесленник? Тебя, брат, еще в ученьи искалечили и всю душу из тебя вышибли… Ты вон давеча говорил: „Не об себе, мол, хлопочу, а об детях“… Верно, брат, жалко детей… Вот они бегают, — рваные, босые, с волосищами копной, в которой вши копошатся, как бисер… бледные, малосильные… Вон они волокут из починки какой-нибудь диван, комод, кровать… Живут хуже собачонок, недоедая, недосыпая, в грязи, холоде, жаре, вони… Получают то и дело подзатыльники, затрещины, матюги, бегают за водкой, жадно курят где-нибудь за углом отвратительные окурки, ругаются, портятся… Н-да, брат, штука! Пройдет он эту школу, выходит в жизнь не человек, а калека убогий душой и телом… Все в нем есть, кроме добра да правды, то есть кроме самого важного, чем только и