Виктор Ремизов. Одинокое путешествие на грани зимы. Повесть
Андрею Иллешу
(Журнальный вариант)
Широкая горная долина, в которой рождалась река, была хорошо укрыта снегами. В этом году рано, в начале сентября, повалило, снег, не переставая, шел четверо суток, насыпало так, что местами лось не проходил. Потом вернулось тепло, полдневные склоны и мари прорезались рябью камней и кустов, но снег уже лег основательно, до весны.
По утрам через перевалы со стороны Байкала выползали высокие, похожие на облака, полупрозрачные туманы, опускались в долину и завешивали небо и горы седыми, рваными понизу шторами. А вскоре так же легко затягивались обратно. Так бывало по нескольку раз за утро, и казалось, что озеро дышит. Дни стояли солнечные, тихие. В полдень пекло, таяло, кедровый стланик с неожиданным шумом распрямлялся из-под тяжести снега. Река негромко шумела в каньоне.
Ворон сидел на старом, с обломанной вершиной кедре и меланхолично смотрел то на скользящую под ним воду, то, склонив голову вбок, куда-то вверх по склону. Там, за редким лиственничным леском, уже ничего не было. Темные каменные осыпи, укрытые снегом, холодный ветер и холодное синее небо.
Медведица, дневавшая в стланиках с медвежонком, встала, потянулась, прогибая спину, высунула морду из-под пушистой кедровой лапы, изучая склон. Тут же и малый вскочил и тоже уставился вниз по долине. Они переходили с байкальского берега поближе к ленским кедрачам, где был урожай орехов, следы многих косолапых вели туда, и мамаша была осторожна.
Солнце садилось, лодка плыла в тени высокого берега, Ефимов ткнул веслом в снег, тот был жесткий, рассыпчатый. Руки подмерзали. Речка впереди плавно уперлась в вылизанную водой невысокую скалу и исчезла где-то внизу. Ефимов причалил, привязался за куст жимолости и выбрался на снег.
Водопад был метра три-четыре, из-за малой воды рушился отвесно на камни, и надо было разгружаться и обносить лодку и вещи, но Ефимов стоял на большом гладком валуне над рекой, щурился от солнечных бликов, глядел на падающую воду, на горы, поправлял зачем-то кепку и то ли от радости, то ли еще от чего тер седую щетину. Солнце опускалось за хребет, белые снега начинали синеть, а небо сияло ясным светом непозднего вечера.
Как он оказался здесь, в верховьях Лены в начале октября, долго рассказывать. Захотелось, если коротко. Пожить тут под чистым небом. На осеннюю речку поглядеть. Утром с двумя инспекторами заповедника притащили они с Байкала через перевал его шмотки.
И стоял Ефимов один среди стынущих осенних гор, а впереди — двести километров безлюдной тайги.
Он вернулся к лодке, развязал вещи, взвалил на плечо сумку, другую взял на локоть и, взобравшись на невысокую терраску, двинулся над речкой. Потом еще два раза сходил, лодку спустил через слив на веревке и снова загрузился. Выгреб на струю, снял шапку, пот вытер… Впереди — в ста метрах — грохотал следующий водопад, который надо было опять обносить.
Так он проплыл часа два, водопады кончились, речка стала шире, мельче, со множеством камней в русле. Ефимов скребся дном, часто застревал, выбирался в воду и вел лодку в поводу. Борта обледенели. И веревка в руках, и перчатки… но холодно не было.
Хотелось уже заняться лагерем и вечерними делами, но ничего подходящего не наблюдалось. Берега по-прежнему были крутые и белые от снега или вовсе скальники, левый поворот сменялся правым.
Рябенькая самочка чирка неожиданно вылетела из-под берега и села на воду перед ним. Когда лодка приблизилась, утка, явно не понимая, что он такое, снова перелетела недалеко. Так повторилось несколько раз. Из четырех банок тушенки две были съедены с мужиками, пока таскали вещи, а, с некоторой точки зрения, чирок как раз и был банкой тушенки. Ефимов не то что не потянулся за ружьем, но и веслом старался работать аккуратно, чтобы не спугнуть. Стрелять, греметь эхом по тихим снежным горам было совершенно невозможно… Так они с ней и плыли. Она впереди, осторожно улыбающийся Ефимов за ней.
Слева показалась ровная терраса, заросшая низким кустарником. Ефимов причалил. Вдоль кромки воды, хорошо печатаясь в снегу, тянулся медвежий след — скорее всего, ночью был мишка. Ефимов присел, ладонь вся уместилась в лапу… Большой. Большие ничего, осторожные, — подумал привычно. Он поднялся на террасу — можно было поработать топором и расчистить ерник, но как-то уж слишком беззащитно выглядела палатка на просторном безлесом склоне. Он постоял, разглядывая окрестные вершины, и пошел к лодке.
Было уже начало седьмого, когда увидел ровную и длинную косу.
Зачалился, вытащил лодку. Коса была по-зимнему глубоко укрыта снегом, Ефимов разгреб место под костер и стал носить вещи. Солнце садилось за гору и подгоняло, а настроение поднималось. После хорошего дня, после перевала и обносов — у костра посидеть, чайку попить… Он улыбался, бегом таскал вещи в кучу и, счастливый, бормотал: Господи, за что, за какие такие заслуги привел Ты меня сюда? И улыбался с благодарностью, и стеснялся этого своего невольного бормотанья.
Ивану Ефимову был почти пятьдесят один, и, может быть, дело было не только в привычной радости от сплава, может, это был поворот в его начавшей уже гаснуть жизни. Одиночество придумали не вчера, оно ко всем приходит в свое время. И к нему пришло, и он заметался, не зная, как быть. Дети выросли, им, естественно, захотелось свободы, у жены вдруг обнаружилась своя жизнь, не порочная вроде, но просто своя, вполне отдельная от Ивана, приятели сделались тяжелее и скучнее… И вот он свалил ото всех и теперь не без радости понимал, что ничего страшного, а даже и наоборот. Он чувствовал в себе силы для одиночества. Плохо, когда ты слабый остаешься один на один с собой. Когда же есть силы — оно ничего. В конце концов, важно, каков результат этой твоей одинокой жизни.
А кроме того, бывает такое прекраснейшее одиночество, когда ты никак не один и ясно это чувствуешь. Вот и Ефимов крутился с привычными делами по лагерю на снежной Ленской косе и точно знал, что рядом есть Кто-то, о Ком он редко вспоминал в городе… самый надежный в этом мире. И не то чтобы он должен был помочь или понять Ефимова, достаточно было того, что его присутствие ощущалось сейчас очень ясно.
Солнце зашло за хребет, подсветило оранжевыми отблесками кедровое воинство в седловине. Стало резко холодать. Иван поторапливался, вытоптал место, достал из сумки палатку и уже развернул было, но задумался. Вспомнил слова егеря вчера на берегу Байкала.
— Я бы не ставил палатку: тебя все видят, ты — никого! Лучше под тентиком. Глаз открыл и все видишь, костер опять же всегда поправишь… — так рассуждал старый егерь, покуривая в печку. Он, правда, больше опасался человеческого следа в лесу.
Иван постоял, рассматривая ровно вытоптанный прямоугольник в снегу, и не стал ставить палатку. Приволок лодку, привязал к ней низ тента. Другой конец поднял и растянул на веслах. Невысоко, но аккуратно вышло. Зажег костер, когда уже стало темнеть.
Было сумрачно и тихо. Далеко-далеко окрест не раздавалось ни звука. Только Лена шумливо обтекала камни, которые сама же и обнажила, и теперь была будто в исподнем или совсем раздета и оттого недовольна.
Ефимов расстелил палатку, сверху бросил коврик и спальник. Вышло неплохо. Со спины и сверху его прикрывал тент, с боков — сумки, а впереди горел кедровый, тихий и почти не бросающий искр, костер. Тьма окончательно спустилась в его ущелье. Черно, ни звезд, ни луны не было над головой, костер горел высоко, и вокруг ничего не было видно. Иван встал, вышел из-под тента — в свете фонарика вода отблескивала холодно… снег на склоне… камни скал, кустики… луч доставал даже до лесочка на повороте реки. Непривычно было, все хотелось повернуться и кого-то увидеть. Раньше, когда он светил вот так же в темноту, за спиной у костра звучали голоса или смех друзей. Сейчас же всюду было безмолвие. Костер потрескивал, да речка монотонно струила свою вечную нервную песню, иногда ясно было слышно, как глухо