Геран понял и стал отрывать крайнюю рейку. Командированный помог ему. Они ее оторвали, просунули с усилием — еле пролезла — в ручку двери. А дверь уже рвали, дергали, но она лишь вздрагивала: заперто оказалось крепко. Милиционеры грозились, матерились, вопили.
— Ну, щас вам будет! — заорал один из них, открыв окошко в двери.
И исчез. На минуту стало тихо. Товарищи по борьбе переглянулись и вдруг начали хохотать. Килил вторил им, взвизгивая от восторга. Но он же первый и утих. И, казалось, первый осознал, что случилось.
— Сейчас начнется..., — сказал он.
— Да... — командированный потер ушибленную скулу, словно проверяя, готова ли она выдержать новые ушибы.
В окошке показалось изумленное лицо лейтенанта Ломяго.
— Это что же мы такое творим, а? — спросил он. — Вы заперлись, что ли? — не мог он поверить происшедшей нелепице.
— Ты еще спрашиваешь, что творится, выродок, твою мать! — заорал на него не остывший Карчин. — Твои ублюдки, бл.., на людей нападают, бьют, сука, ты что, думаешь, вам это с рук сойдет? Я сгною тебя, лейтенант, я обещаю! С тебя начальник московской милиции лично погоны сорвет, бл.., понял меня? А этих говнюков загоню в ментовский ваш штрафбат — или как его там? Понял?
Геран слушал и молчал. Он только улыбнулся Килилу, показывая, что вовсе не боится, просто понимает бессмысленность каких-либо действий. Килил в ответ тоже улыбнулся: дескать, я тоже понимаю, дядя Геран.
А командированный подхватил, но тоном ниже:
— В самом деле, товарищ лейтенант, нельзя так! Вы посмотрите, мне скулу на сторону свернули.
— Скулу? А это что? — Ломяго протянул руку и привлек к себе голову подчиненного таким жестом, будто схватил футбольный мяч. У милиционера со лба струилась кровь, и он не вытирал ее. Ломяго оттолкнул голову.
— Значит, так, — сказал он. — Они сейчас идут на медицинское освидетельствование. И называется все это: оказание сопротивления действиям милиции с нанесением телесных повреждений. Надо объяснять, чем это грозит?
— Они сами, товарищ лейтенант! — страшно перепугался и еще больше побледнел командированный, и Геран в который уже раз подумал, что алкоголь в конечном итоге все-таки делает человека свиньей.
— Сами? Ты, кстати, почему еще здесь? — задал неожиданный вопрос Ломяго.
— Держат! Не могут даже позвонить моему другу, чтобы приехал и штраф заплатил!
— Да едет уже ваш друг, — сказал Ломяго. — А вы пока пойдемте, дадите показания о случившемся.
Все всё поняли. Скорее всего, другу так и не дозвонились и он не едет. Ломяго открыто предлагает командированному сдать сокамерников. Драка с милиционерами без свидетелей — одно, а подкрепленная свидетельскими показаниями — совсем другое.
Но командированный сделал вид, что принял все за чистую монету. Он фальшиво обрадовался:
— Наконец-то! Только я выйти не могу, они дверь закрыли!
— Не они, а мы! — поправил Карчин. — Вместе с тобой. Продать торопишься? Вот что, родной! — обратился он к Ломяго, с усилием подогревая в себе ярость и готовность к отчаянным действиям, хотя эта энергия в нем почти уже иссякла. — Я тут запрусь, голодовку объявлю, орать буду, чтобы на улице услышали, и у тебя два выхода: или позвать, кого я тебе скажу, а лучше всего прямо на месте все уладить, или меня убить, понял? Но учти, убийство тебе с рук не сойдет! Тебе тут всех придется убить, иначе докопаются. Понял меня?
— Голова у меня от вас болит, — пожаловался Ломяго. — Вы чего разоряетесь из-за пустяка? Закроется он, насмешил! А «черемуха»?
— Какая черемуха? — не понял Карчин.
— Не какая, а какой. Газ такой. Имеем право на применение. Бросим пару шашечек — сразу выбежите. Или задохнетесь к черту. Вместе с ребенком, между прочим.
— Дяденьки, не надо! — тут же захлюпал Килил, испугавшись, что его сейчас отравят и он никогда не будет жить в своем доме.
— Послушайте! — встал Геран и подошел к окошку. — Перестаньте заниматься ерундой. Что произошло — произошло. Мы не сдержались, но и ваши подчиненные вели себя безобразно. И вы это прекрасно понимаете, товарищ лейтенант. Давайте решать дело спокойно. Мы откроем. Но дайте слово офицера, что побоев больше не будет, что все будет решаться в рамках закона.
— А других рамок и нет! — с достоинством и с гордостью за профессиональную честь привычно солгал Ломяго. — Просто вести себя надо по-человечески.
— А с нами как себя ведут? — спросил Карчин, с отвращением слыша в своем голосе легкую дрожь и готовность идти на попятный.
— А как вы, так и с вами.
— Очень вас прошу, товарищ лейтенант, не усугубляйте! — сказал Геран, вдруг поверив, что все действительно может кончиться миром. — Очень прошу, дайте слово офицера, что нас не будут бить. Лично я не гарантирую, что готов сносить это безропотно. И заметьте, я имею в виду не одолжение, а всего лишь соблюдение вами и вашими подчиненными... — тут Геран запнулся. Он не сумел сходу вспомнить, что именно должны соблюдать Ломяго и его подчиненные. Поэтому закончил все той же просьбой: — Дайте слово.
— Даю, даю! — откликнулся Ломяго. — Открывайте.
Геран взглянул на Карчина. Тот взялся за планку, потянул. Она была забита туго, Геран помог, планку вытащили. И отошли от двери.
Она тут же распахнулась, ворвались обиженные милиционеры и началось. Геран увидел, как Ломяго пинком выгнал командированного из камеры. Один из мальчиков прыгнул на Герана сзади, второй обхватил его голову, стуча по ней часто, как игрушечный заяц по барабану.
— Ты же слово дал! — прохрипел Геран лейтенанту. Тот приблизил лицо омерзительно близко и раздельно выговорил:
— Я за слова отвечаю только перед белыми людьми, поэтому, чернож... скотина, для тебя мое слово не считается!
11
— Им дольше звоните, они глухие! — сказала Виктору вышедшая из соседней двери женщина.
— И так полчаса звоню.
Виктор посмотрел на женщину. Лет тридцать пять, стройна, успела отдохнуть где-то на юге — явно морской загар. Самостоятельна. Фиолетового цвета футболка и такого же цвета брюки. Не каждая может себе позволить. Любовь к фиолетовым оттенкам признак смелости, изысканности и одиночества. Его клиентка. Не в том смысле, что у нее тоже есть болящая живность, а именно в том, что одинокая. Чаще знакомства начинались все же через собак, кошек, ручных крыс, хомяков и т. п. Сначала лечишь животину, потом общаешься с хозяйкой. Пьешь кофе, чай или вино, что дадут, и не столько говоришь, сколько слушаешь. От рассказа про то, как любимой Мусе или обожаемому Баффи стало плохо, женщина постепенно переходит к рассказу о себе. Виктор вникает, кивает, подает реплики, сочувствует, ужасается, восхищается — делает все, что нужно. И решает, насколько эта женщина ему интересна. Если интересна всерьез, начинает понемногу говорить и сам. А далее все получается. Или не получается. Сколько их было, этих женщин, сколько было различных историй, в том числе и весьма драматических, а Виктор никак не привыкнет к этому чуду, к этому превращению. Только что, еще вчера, она была посторонней, чужой, впервые встреченной женщиной. А сегодня она уже шепчет: «Витя, милый ты мой», — и прижимается так свойски и уютно, будто половину жизни пролежала рядом, а завтра уже возьмется обсуждать с тобой личные дела, твои в том числе, а послезавтра начнет высчитывать твои грехи и огрехи... Впрочем, послезавтрашней поры Виктор обычно не дожидается.
Его неизменно потрясает готовность большинства женщин