— Да я это уже понял. Ей ведь одно нравится: сидеть и песни сочинять. И пусть. Может, в самом деле, прославится. Но жить трудно, Валентин. Физически трудно жить. Я о деньгах.
— Вы что, хотите, чтобы я платил вам?!
— Да. За молчание. В самом деле, зачем я буду изобретать всякие полуинтеллигентские ходы, чтобы прокормить себя и дочь? Мне важна не ее работа, а ее зарплата. Ну, и обойдемся без экивоков, говорю прямо и грубо: я буду хранить вашу тайну за деньги. Сто рублей в месяц.
— Не жирно?
— Ничуть. Саша сказала мне, какая у вас зарплата. За вычетом сотни — будет как у инженера. А вы один, вам вполне хватит.
— Да... Вы, действительно, совершенствуетесь на глазах!
Мадзилович склонил голову, благодаря за комплимент.
— А теперь слушайте, — решительно сказало Валько. — Я вам ни копейки не заплачу! Потому что знаю я эти штуки: сегодня сто, завтра сто двадцать, потом двести — и так всю жизнь собираетесь на моей шее висеть? Да еще потребуете, чтобы я на вашей дочери женился — чтобы она всем казалась нормальной!
Мадзилович хмыкнул:
— А что, это мысль!
Но тут же сокрушенно вздохнул:
— Она не согласится. Я раньше надеялся: найти бы такого мощного жеребца, который так бы ее обработал, чтобы она думать забыла, что не женщина. Но она как-то призналась, что был у нее такой жеребец. Зря старался. Ошибка природы, увы. Кстати, если неприятно со мной встречаться, можно безналично. Почтовым переводом, например. Только, пожалуйста, без задержек.
Было ощущение, что Мадзилович нарочно злил Валько. Возможно, не осознанно: хоть и хорохорился, и выхвалялся своим усовершенствованным бесстыдством, но виделась в этой браваде показная агрессивность, за которой, как известно, часто прячутся робость и нерешительность. Может, тайный ход его мыслей был таков: я для дочери делаю все, я исполняю долг до конца, хоть и страдаю. Он откажется — что ж, придется сдержать слово, сообщить куда следует. Выгоды мне никакой, но могу зато спокойно погибнуть — спиться, плюнуть на все, махнуть рукой...
— Сто — это вы загнули, — сказало Валько. — Тридцать, максимум — сорок.
— Стыдитесь, Валентин! Ладно, восемьдесят. Но уже без вариантов.
Тем не менее Валько продолжал предлагать варианты. Поторговавшись, сошлись на шестидесяти. Почтовыми переводами.
33.
Валько поняло, насколько, оказывается, дорого ему то положение, в котором оно находится. Оно ведь исподволь кое-что читало в медицинских книгах, черпало крохи сведений, знало, что можно попробовать сделать операцию, внедрить какие-то гормоны, при этом его позиция законней, чем у Александры, оно будет исходно считаться просто инвалидом, желание же человека, рожденного в одном поле, переменить его на противоположный, в советском обществе считалось блажью, вольнодумством, извращением и вообще чуть ли не преступлением, поскольку все, что связано было с намерением изменить участь, вызывало раздражительную подозрительность у социалистического государства. Будь доволен тем, что ты есть, кто ты есть и как ты есть, этот негласный лозунг всегда витал в воздухе. А если и звучали призывы к улучшению, то за ними явственно слышалось не «стань лучше» (это опасно, почти «стань другим»), а «стань таким, как есть, но еще такее!»
К тому же, Валько, увлеченное в ту пору общественной пользой, привыкло думать о себе в соотнесенности с государством и идеей. Ни государству, ни идее не будет лучше, если оно изменит себя — так зачем?
И еще оно, конечно, боялось. Да, сейчас оно не хочет ни мужчин, ни женщин. Но и —
Мешали эти мысли, очень мешали. Мешали работе, верней, двум работам, поскольку Валько писало в это время кандидатскую диссертацию по научному коммунизму, тема: «Соотношение личного и общего в условиях развитого социализма; параметры разумных потребностей». Это было навеяно все более либерализующимся временем: раньше под сомнение ставились почти все потребности, на них клеился ярлык «частнособственнических пережитков», теперь допускалось иметь некоторые надобности, в том числе и материальные — но в разумных пределах. Телевизор в угол, ковер на стенку. И даже машину можно — коли заработана честным трудом и сбереженьями[16].
Люся зашла еще пару раз — проверяя, наверное, себя, и, слава богу, исчезла. Явилась однажды Александра с гитарой — Валько ее на порог не пустило.
Друзья студенческой юности жили какой-то своей жизнью, но как-то заявились все сразу. Объяснили: Сотин приехал из Москвы, заглянул к Салыкину, душевно выпили, зашли к Юлии, вспомнили о Валько, выяснилось, что никто не знает даже номера его телефона, отыскали через кого-то из знакомых, позвонили: будь готов, идем в гости.
Валько было радо их видеть. У каждого накопилось новостей: Юлия два года назад вышла замуж, родила ребенка, развелась. Сотин тоже успел жениться (то есть поджениться — без оформления отношений) на москвичке, покорив ее оригинальностью и минимальностью морально-этических норм, она же, как выяснилось, этих норм вовсе не признавала.
— Она, в общем-то, и раньше спрашивала, как, я, например, к групповому сексу отношусь, к совместному проживанию пар, — рассказывал Сотин, смеясь, — но я-то думал: девушка хочет выглядеть передовой[17], революционной. Дитя цветов. А что вышло? Через неделю тащит какого-то бородатого немытого козла, поит чаем и вином и говорит: он у нас останется. Я говорю: ладно, сейчас раскладушку достану. А она: какая раскладушка, это гений секса, ты посмотришь, поучишься и вообще получишь удовольствие. Я, конечно, человек широкий...
— Я бы тебя сузил, — вставил Салыкин, любящий Достоевского.
— Да я и сам! — отозвался Сотин. — Я и сам понял, что узковат! Умом себе говорю: почему не попробовать, у меня же кредо такое: все пробовать. А душа не принимает. Понял на старости лет, — хохотал двадцативосьмилетний Сотин, — что я, оказывается, очень нормальный человек. И мне не нравится, когда на моих глазах имеют мою любимую девушку. Ну, и ушел. Но до чего приятно узнать, что ты нормальный, вы не представляете!
— Представляем, — сказала Юлия. — Я, когда забеременела, тоже удивилась, насколько рада. Мне никогда беременные не нравились, не торопилась вообще с этим. А тут — так славно, так хорошо. И родила, и счастлива.
Юлия пожала плечами, словно до сих пор удивлялась этому казусу — тому, то есть, что матерью быть можно не только вынужденно, но и с удовольствием.
Салыкин же, как и прежде, жил один, что-то там сочинял. Валько спросило, не знает ли он такую певицу — Александру? Мужиковатая такая девица.
— Знаю. Истеричная лесбиянка. Тут Елена Камбурова приезжала, она прорвалась к ней в гримерку, закрыла дверь и заставила — натурально заставила! — прослушать ее десяток своих песен. Смех: в дверь стучат, зовут милицию, а она поет, а бедная Камбурова слушает. И даже хвалит — мало ли, поругаешь, так еще гитарой по башке получишь. А потом эта Саша падает на колени и признается Камбуровой в любви. Руки начинает целовать, а потом просто на нее лезет. Та еле вырвалась, вытащила стул и...
Юлия, хохоча и любуясь другом, которого давно не видела, вытирала слезы:
— Ленька! Ну чего ты врешь: на колени, в любви признавалась... Откуда ты знаешь, ты там был, что ли?
— Домыслил, — честно сказал Салыкин. — Фантазия же работает. Я вообще, знаете, в этом мире люблю только то, что выдумано. Человек чем животного отличается? — выдумывает. Человек