происходит, объяснить всего двумя строчками! Вот это уже вершина концентрации эмоции, а энтропия какая! Тут я понял, что въехал на своего конька — на энтропию, я уж давно заметил, что у меня такой комплекс выработался «энтропийный» — с тех пор, как Борис Давидовичу экзамен сдавал не по книгам, а по его диссертациям… И понесло меня, понесло… я уж так далеко от поэта забрался, что и сам не знал, как выбраться… поехал к Юрке и первый раз в жизни так напился, что ничего не помнил и утром не мог никак сообразить, где я…
Лежу — потолок чужой, занавески чужие, угол скатерти со стола свисает чужой и картинка на стене, какая-то очередная сосна реалистическая, готовая к распилке на дрова… голова гудит и хлюпает, и ни одной мысли. Вот это меня страшно обрадовало — что в голове пусто… А первая мысль, которая позже появилась, что, значит, я все-таки выбрал путь и ушел… а там уж и не трудно было по обрывкам, обрывкам добраться до Юркиной квартиры, вчерашнего разговора и даже воспоминания о том, как я не позволял ему снять с себя туфли и говорил: «Я тебе не доверяю!» Это я про туфли… чтобы он снял их…
Совершенно гнусный сюжет получался…
Я пошел к Бороде. Исповедоваться. И там же, сидя против него в кабинете за столом, понял, что никого нельзя слушать ни в чем, что тебя касается… а только скрести душу пятерней и кряхтеть… то ли от натуги, то ли от удовольствия… и прислушиваться внимательно, что внутри происходит… мы с ним больше про «Эрмитаж» говорили, про Петербург провинциальный, и мне ясно стало, почему он лабораторией заведует, а не Иван Семенович, например… я даже удивился, как это просто, и объяснять не надо…
Вот только не сходилось с другими лабораториями, там частенько Иван Семенычи сидели… уж я-то побродил, повидал, благодаря патентам этим…
Однажды после моего возвращения из К… Люська сказала мне, что занята вечером… Это первый раз было за все знакомство наше, и я твердо решил — раз у меня теперь одна женщина осталась, с индустриальным именем, я ей не изменю, проверю на ней свою теорию, наконец, которую у себя на столе выстроил, и буду потом ей верен всю жизнь… а советом люськиным воспользовался: снял себе комнату в расчете на заводскую премию, а к отпуску приплюсовал еще месяц за свой счет, и… налег на свою женщину…
С этого момента начались странности в моей жизни. Комната эта мне случайно досталась… и хозяйка молодая в соседней комнате… Я опять в фантазии брачные ударился, чуть только с ней договариваться стал (что это со мной, объяснил бы кто), но они быстро улетели, потому что эта Валентина Матвеевна сказала мне сразу:
— До первой женщины! Вы меня поняли? Если, — она такая энергичная, особенно руки… кто-то, очевидно, в роду кавалеристом служил, — рубит сверху вниз, — увижу женщину в доме — вещи за дверь… Даже по подозрению… В моем доме женщина больше никогда не появится! — но мне же интересно, я исследователь… вопросы мучают:
— Вы женоненавистница? — нахально, конечно, но я же скоро кандидатом буду, солидным… А она без обид, и без апломба говорит:
— Да. У меня подруга мужа увела. Это часто бывает. Но я думала со мной-то никогда не случится… и вот — пожалуйста… — я призадумался, честно сказать, потому что она сама сразу оборвала мои жениховские домыслы и прикидки, и с Люськой все непонятно, и в дом никого не приведешь, а уж мне солидному как-то неудобно по скверам да подъездам слоняться… И в самом деле — у нее подруга мужа увела, у меня в голове и сердце какая-то индустриальная женщина, Люська последнее время перестала очки снимать… все перепуталось и перемешалось… Но я подумал, что все один к одному: телефон никому не дам и засяду писать… Последний бросок…
В городе нашем, стоит захотеть, можно во всех столицах мира побывать… почти… ну, во всяком случае, дружественных стран, надо только там пить умеренно и есть понемногу, чтобы к концу путешествия не умереть…
Мне почему-то на страны народной демократии везло. Защиты, защиты пошли одна за одной, и после каждой я попадал в столицы разных стран на шикарные пиры… Но уж наш институт и моя лаборатория просто возлюбили Венгрию… центр Европы, Токай, лечо… не знаю уж почему точно… первым Андрюшка позвал… потом друзья по институтской учебе, потом Кулинич…
В эти годы, наверное, чуть ветерком потянуло… свежим… который границ не знает, летит себе по миру, летит и несет с собой все запахи, пыльцу, бацилл разных и гриппа, и вольности, и мелодии наигрывает на воспетых водосточных трубах, а от этого мир становится меньше и понятнее, а, значит, привлекательнее и ближе… и самые простые дороги в этот заграничный мир прокладывали люди: торили народную тропу. Одни, кто поталантливее и удалее, надевали сарафаны и кокошники и выводили незамутненными голосами дедовские песни, а под них такие коленца отплясывали да хороводы изображали, что другим и не снилось! А другие, что не могли ни на пуантах, ни в сафьяновых сапожках, накинулись на «отрасли», то есть на отростки науки. И пошли удобрять их диссертациями, и предоставлять тезисы докладов на симпозиумы и конференции, да патенты хватать, да статьи тискать, где только возможно, даже в популярных журналах, из которых расторопные иностранцы выуживали столько придумок и секретов русских умельцев, что окупали их осуществлением не только подписку на эти популярные издания, но и безбедное свое существование в проклятом загнивающем мире, о котором больше всего мы знали по анекдотам и растлевающим тряпкам и штучкам, которые нам очень были по вкусу и не очень по карману…
На защите моей Борис Давидович сказал: «Э-э-э», — долго почесывал лысину оттопыренным большим пальцем, — «Э-э-э… дело не в том присуждать ли степень кандидата технических наук Николаю Аркадьевичу — так вообще вопрос не стоит!» — и сердце мое покатилось, покатилось: а вдруг он передумал и изменил мнение о моей работе, когда прочел ее целиком, наконец?! Я даже взмок весь. А он, как ни в чем ни бывало: — «Вопрос совсем в другом: надо скорее развивать выдвинутую Николаем Аркадьевичем мысль и идти дальше…» — я тут готов был просто поцеловать его в лысину, в пушок этот, который отсвечивал в софитах, направленных на доску, где мои плакаты с графиками висели. Ясное дело, что после такого выступления накидали мне одних белых шаров. Все же, на самом-то деле, знают, кто какой шар кинул, хоть голосование и очень тайное… кто пойдет против такого столпа… к кому потом учеников за отзывом посылать, кого в оппоненты звать… вопросы-то, получается, риторические… Его же во всем мире знают… кто на конференцию в Берлин или Лондон порекомендует…
На банкете собственном в любимой столице дружественной страны я второй раз в жизни опьянел сразу, когда Борис Давидович сказал публично: «Я верю в то, что скоро мы соберемся здесь же после вашей новой защиты!»
Вот тогда-то я (вспомнил сейчас), и притащил домой пачку бумаги, — сразу, сходу докторскую накропать (нахальства оказывается во мне — пруд пруди, только никто не догадывается)… заодно уж, пока разгон есть и еще не все опротивело… Но когда взял ручку и наполнил ее зелеными чернилами из бутылочки ромбовидной за 17 коп. из Культорга, в первой же строчке вместо того, о чем мне следовало писать, такое вылезло, что я в недоумении несколько раз перечитал медленно:
«Кто предал любовь — потерял творчество, кто предал творчество — потерял жизнь».
Я сильно призадумался. На такие формулы я не рассчитывал…
Жара день и ночь стояла невыносимая. Только утро не сдавалось… И мне отступать было некуда. Теперь у меня свой стол. Надежная защита от женщин, правда, я заметил, что хозяйка моя вдруг стала принаряжаться и даже достала где-то немыслимую импортную кожаную юбку… с чего бы это… и как со мной соотносится?.. Я был неисправим, но я внушал себе: впереди суровые трудовые будни в ожидании, когда ВАК любезно подтвердит, что я имею право хоть о чем-то в жизни высказать собственное мнение.
Суббота, 31 Августа 2002 г.; 13 октября 2004 г.