любил разглагольствовать на отвлеченные темы, непонятные Малому Букеру. Он, как только что сделал сам Букер, часто отключался от земных материй и уносился куда-то, раздражая сына заумными рассуждениями. Они могли быть ответом на любой невинный вопрос Букера, и тот не понимал, зачем так сложно объяснять простейшие, по-видимому, вещи. Однажды он спросил о времени, спросил просто так, для поддержания разговора, чтобы лишний раз убедиться в существовании прочной связи между родителем и сыном; ему плевать было на время, он искал внимания, которым и так не был обделен, но хотел получить новое доказательство папиного участия, папиной заботы — так, объевшись печеньем, берут из вазочки еще и еще. Что может быть проще? Ответь отец, что время — это будильник, Малый Букер был бы совершенно удовлетворен. Он даже, помнится, бормотал про себя: «Только не нуди, папа, не надо показывать, какой ты умный, я знаю, я спросил просто так, это проверка на вшивость, понимаешь? « Но папа, конечно, не понял. И заговорил о времени.
Время субъективно — так сказал папа десятилетнему сыну, не больше и не меньше. Запоминаются лишь отдельные моменты. Если представить личное время в виде термометра или столбика диаграммы, то запомнившиеся события могут быть на отметках 2 и 7. Все остальное не запоминается, как бы не существует. Но прочие люди помнят совсем другие моменты — 5 и 8, и так далее. Из общих времен складывается одно, ибо люди — единое в корне. В те мгновения, когда время творит воля окружающих, заполняя его ценными личными моментами, человек, который в этом активно не участвует, простаивает и просто стареет. Если вообразить, что в мире остался всего один человек, то история может свестись к одному часу его воспоминаний.
Букер понял только последнюю фразу и думал теперь, запомнятся ли ему урок мужества, Миша, Леша, ужастики на сон грядущий, «бери ложку — бери хлеб», «Орленок», недосягаемый противоположный берег, до которого, как с удивлением выяснится во взрослые годы, можно за десять минут добраться на зауряднейшем автобусе; красная глина, вишневые на входе гнезда; отбой, опережающий закат, и многое другое. Удержится ли это в его памяти достаточно надежно, чтобы сохраниться в записи, которую снимут с него через несколько дней? Почувствуют ли его потомки вкус сливочного масла, которое он намазывал черенком вилки, погруженной предварительно в кипяток? Впитают ли сверчков и туманы, занозы и мостки, запретную станцию, заказанный пыльный райцентр, чьи злачные места посещали невиданные в городе краснолицые личности, привлекавшие тучи оводов; отметят ли бессменных квелых лошадок цвета собственных каштанов и впряженных в покинутые телеги?
Холодный диск опечатают и спрячут в специальный кляссер, чтобы, когда пробьет час, извлечь записанное и передать по наследству в эпоху, где самому Букеру, может быть, уже не будет места, где его подстрелит какой-нибудь кукушка, но для того-то все и задумано, ничто не должно умереть; никакая радость и никакая печаль не проживется зря; любые страсти рано или поздно найдут адресата и примут участие в будущем.
Через считанные дни Малый Букер разберется со временем.
Было приятно и жутко думать, что отцовский диск, хранящийся в мемориальном фонде, уже заказан и едет к нему, спешит в «Бригантину», чтобы поспеть к родительскому Дню. Первое, что сделает Букер — попытается опровергнуть отцовское рассуждение о времени. Не потому, что не согласен, вовсе нет, но из принципа. Он выдумает что-нибудь замысловатое, он так повернет слова, что Ботинок и вправду опрокинется на лопатки, и будет уважать, и…
— Букер!
Букер пришел в себя и увидел, что на него с жалостливым презрением смотрит Леша.
— Какое там мужество, — вожатый безнадежно вздохнул. — Тебя же голыми руками взять можно. Проснулся, очухался? Расскажи про подвиг Вали Репшиной.
Ладони Букера вспотели сквозь грязь. Язык его выручил: начал болтать, опережая запаздывающее сознание и уж конечно, ничего не прибавляя к столбикам и графикам памяти. Леша выслушал невеселую историю критически.
— Вареные вы все, — сказал он с нескрываемой неприязнью. — Не теплые, не холодные… Вдумайтесь, мелюзга, про что говорите! Девочка! С бантиками! Одна! Среди! И все-таки! Сама! И никто ничего! А после — ни звука! Ни слезинки!
Скауты, опустив головы, молчали. Кто-то чертил прутиком, кто-то украдкой чесался. Строения, природа, бронзовый Муций Сцеволочь — все застыло в неодобрительном благословении.
— Выкинуть все шашки к чертовой матери, — сказал Леша, глядя в небо и покачиваясь на носках. — Оставить одни зеленые. И не мучиться, не напрягаться — какие, на фиг, дела, какие достижения…
Тут пришел Миша. Леша немедленно ему нажаловался, но тот не стал выговаривать и скомандовал разойтись.
Ночью Букеру явился очередной сон, изувеченный при засыпании. На коленях у него лежала его собственная голова, и он хрустко орудовал в ухе картофельным ножом.
Букер погладил сон против шерсти, и тот встал дыбом, как вставали многие другие сны.
4. Четыре дня до родительского Дня.
Шашечки для Тритонов: желтая, красная, желтая, зеленая
Командиром Тритонов был Степин, но вел их все тот же Миша, и Степину снова досталась позорная роль не то марионеточного правителя, не то лжепророка при Звере.
Времени «Ч» никто не знал; накануне вечером устроили последнее собрание и велели с утра заниматься обычными делами, но внутренне быть готовыми к нападению противника. Условного — невидимого — противника воплощал в себе Игорь Геннадьевич, который суетился, рыскал по лагерю тайными тропами и готовил военно-спортивные каверзы. Он же, отправившись за пределы «Бригантины», организовал в секретном месте замаскированный командный пункт, который надлежало обнаружить и торжественно сжечь под видом традиционного Костра.
Утро выдалось сказочное, мирное, из тех, что бывают перед самой войной. Непочтительный Дима объявил, что разогнать тучи приказал сам министр обороны, который, делая так, отправлял свои Божественные, мистические функции. Скауты делали физзарядку и строились на линейку; их командиры один за другим подавали рапорт; потом, под барабанный бой, отряды потянулись в столовую на завтрак.
В столовой тоже все шло, как обычно. Над столами висели пестрые мушиные ленты, вязкое умирание поверх звона ложек и торопливого пира юности. Бешеные, злые на весь мир судомойки костерили дежурных, которые разливали в граненые стаканы крутой кипяток, и стаканы лопались, вкрадчиво и непристойно; кого-то отчитывали за перепачканные вилки, которыми — прямо зубцами, не грея в чае, — намазывали каменное масло.
Завтрак подходил к концу, когда за окном хлопнула дымовая шашка, и на пороге возник возбужденный военрук.
— Тревога! — заорал он и от счастья, что дождался, выкатил неожиданно увеличившиеся глаза; никто и не подозревал, что они, маленькие, слепенькие и глубоко посаженные, могут оказаться такими большими и так далеко выдвинуться из темных орбит.
Столовая вздрогнула от дружного рева. Скаутам не терпелось окунуться в обстановку, которую Игорь Геннадьевич с таким усердием приближал к боевой. Однако снаружи их ждало разочарование.
— Строиться! Строиться! — орали вожатые, нагруженные рюкзаками и увешанные планшетками и флягами.
В траве одиноко дымил вонючим дымом какой-то предмет, и скауты не сразу поняли, что это и есть шашка. Из-за покосившегося сарая вырулил грузовик, за рулем равнодушно сидел дядя Яша, лагерный шофер. Грузовик обстоятельно развернулся и стал наезжать задом. Все попятились; машина остановилась, дядя Яша спрыгнул на землю и откинул борт.
— Разобрать противогазы! — скомандовал военрук. Он без толку метался, сжимая в потной ладони ракетницу. На шее у него зачем-то болтался свисток.
Дима тронул Лешу за локоть и что-то прошептал на ухо; Леша согнулся от смеха и отвернулся. Игорь Геннадьевич подбежал к машине и начал раздавать противогазы сам.
— Размер! Размер! — повторял он, отводя тянувшиеся к нему руки.
— Товарищ полковник, размер неважен, — негромко напомнил ему Миша. — Мы не будем надевать противогазы, мы просто с ними пойдем.