держать каждую вещь на ее месте.

И еще одно обстоятельство меня расстроило. Сам я мог стерпеть «Miserere», так как последние недели все время был на свежем воздухе и занимался физическими упражнениями, но я от души желал, чтобы этих стариков и старух здесь не было. Ни музыка, ни ее божественность никак не подходили для людей, уже узнавших почти все невзгоды жизни и, вероятно, имевших собственное мнение о ее трагической стороне. Человек преклонных лет обычно носит в душе свое «Miserere», хотя я и замечаю, что такие люди предпочитают «Те Deum». A вообще-то лучшим богослужением для престарелых будут, пожалуй, их собственные воспоминания: — сколько друзей умерло, сколько надежд потерпело крушение, сколько ошибок и неудач, но в то же время сколько и счастливых дней и милостей провидения! Во всем этом, без сомнения, найдется достаточно материала для самой вдохновенной проповеди.

В целом же впечатление было очень торжественным и глубоким. На маленькой иллюстрированной карте нашего путешествия внутрь страны, еще хранимой моей памятью, которая порой развертывает ее в минуты досуга, Нуайонский собор нарисован в колоссальном масштабе и по величине равен целому департаменту. Я и сейчас вижу перед собой лица священников, словно они стоят совсем рядом, и слышу, как под сводами гремит «Ave Maria, ora pro nobis». Эти великолепные воспоминания совсем заслонили остальной Нуайон, и я не хочу ничего больше про него рассказывать. Это — просто скопление бурых кровель, под которыми люди ведут, наверное, весьма респектабельную и тихую жизнь, но когда солнце клонится к закату, на город; падает тень собора и звон пяти колоколов проникает во все его уголки, возвещая, что орган уже поет. Если я когда-нибудь решу присоединиться к римско-католической церкви, я поставлю условием, чтобы меня сделали епископом Нуайона на Уазе.

ВНИЗ ПО УАЗЕ

В КОМПЬЕН

Самым терпеливым людям в конце концов надоедает постоянно мокнуть под дождем, если, конечно, дело не происходит в горах Шотландии, где вообще забываешь, что существует ясная погода. Именно это грозило нам в тот день, когда мы покинули Нуайон. Я ничего не помню об этом плавании: только глинистые откосы, ивы и дождь — ничего, кроме непрерывного, безжалостного, колючего дождя, пока мы не остановились перекусить в маленькой гостинице в Пенпре, где канал подходит к реке почти вплотную. Мы совсем вымокли, и хозяйка даже зажгла в камине немного хворосту, чтобы мы могли согреться; так мы и сидели в клубах пара, оплакивая свои невзгоды. Хозяин дома надел ягдташ и отправился на охоту, а хозяйка, расположившись в дальнем уголке, не спускала с нас глаз. Наверное, мы представляли собой интересное зрелище. Мы ворчливо вспоминали наши неудачи в Ла-Фере, мы предвидели, что в будущем нас ждут другие Ла-Феры. Впрочем, дела шли лучше, когда от нашего имени говорил Папироска: у него было намного больше апломба, чем у меня, и к хозяйкам гостиницы он обращался с такой тупой решимостью, что она заставляла забывать о прорезиненных мешках. Заговорив о Ла-Фере, мы, естественно, перешли на резервистов.

— Маневры, — заметил он, — кажутся мне довольно скверным осенним отдыхом.

— Не более скверным, — возразил я уныло, — чем плавание на байдарке.

— Господа путешествуют для удовольствия? — осведомилась хозяйка с бессознательной иронией.

Это оказалось последней соломинкой. Завеса спала с наших глаз. Еще один дождливый день — и мы грузим байдарки в поезд.

Погода поняла намек. Больше мы ни разу не вымокли. К вечеру небо очистилось от туч. По нему еще плыли величественные облака, но уже поодиночке среди широких голубых просторов, а закат в тончайших розовых и золотых тонах возвестил наступление звездной ночи и целого месяца ясной погоды. И в то же время река вновь начала развертывать перед нами окрестные пейзажи. Обрывы исчезли, а с ними и ивы; вокруг теперь вздымались красивые холмы, и их профили четко рисовались на фоне неба.

Вскоре канал, добравшись до последнего шлюза, начал выпускать в Уазу свои плавучие дома, и нам уже нечего было опасаться одиночества. Мы вновь свиделись со старыми друзьями: рядом с нами весело плыли вниз по течению «Део Грациас» из Конде и «Четыре сына Эймона»; мы обменивались речными шуточками с рулевыми, примостившимися на бревнах, и с погонщиком, охрипшим от понукания лошадей; а дети вновь подбегали к борту и смотрели, как мы проплываем мимо. Все это время мы как будто и не скучали без них, но до чего же мы обрадовались, завидев дымок над их трубами!

Чуть ниже по течению нас ждала еще более примечательная встреча, ибо тут к нам присоединилась Эна, река, проделавшая уже немалый путь и только что расставшаяся с Шампанью. На этом кончилась шаловливая юность Уазы; теперь она стала величественной, полноводной матроной, помнящей о своем достоинстве и многочисленных дамбах. Отныне от нее веяло только покоем. Деревья и города отражались в ней, как в зеркале. Она легко несла байдарки на своей могучей груди, и нам больше уже не приходилось отчаянно напрягаться, выгребая из водоворота — день протекал в блаженном безделье, и лишь изредка весло погружалось в воду то с одного, то с другого борта без всякого усилия или хитрых расчетов. Поистине мы вступили в край погоды, безупречной во всех отношениях, и река несла нас к морю со всем уважением, подобающим джентльменам.

Мы увидели Компьен на закате: прекрасный профиль города над рекой. По мосту под барабанную дробь проходил полк. На набережных толпился народ — кто удил, а кто просто смотрел на воду. При виде наших байдарок все начинали указывать на них и переговариваться. Мы причалили к наплавной прачечной, где прачки еще колотили вальками белье.

В КОМПЬЕНЕ

Мы остановились в большом оживленном отеле, где никто не заметил нашего появления.

Резервисты и вообще militarismus (как выражаются немцы) господствовали повсюду. Лагерь конических белых палаток около города казался листком из иллюстрированной библии; на стенах всех кафе красовались портупеи, а на улицах весь день гремела военная музыка. Англичанин в Компьене не мог не воспрянуть духом, ибо солдаты, маршировавшие под барабан, были щупленькими и шли кто во что горазд. Каждый наклонялся под своим особым углом и чеканил шаг по собственному разумению. Куда им было до великолепного полка шотландских великанов-горцев, которые маршируют за своим оркестром, грозные и необоримые, как явление природы! Кто из видевших их может забыть идущего впереди тамбур-мажора, тигровые шкуры барабанщиков, развевающиеся пледы волынщиков, поразительный эластичный ритм шагающего в ногу полка — и дробь барабана, когда смолкают литавры, чтобы визгливые волынки могли продолжить их воинственный рассказ?

Шотландская девочка, учившаяся во французской школе, как-то попробовала описать своим французским товаркам наш полковой парад, и пока она говорила,

— рассказывала она мне, — воспоминания становились такими живыми и яркими, ее переполнила такая гордость при мысли, что она соотечественница подобных солдат, а сердце сдавила такая тоска по родине, что голос ее прервался и она разрыдалась. Эта девочка живет в моей памяти, и я убежден, что ей стоило бы воздвигнуть памятник. Назвать ее «барышней» со всеми манерными ассоциациями; заключенными в этом слове, значило бы нанести ей незаслуженное оскорбление. Но в одном она может быть уверена: пусть она никогда не выйдет замуж за героя-генерала, пусть ее жизнь не принесет великих плодов — все равно она жила на благо родной стране.

Но если на параде французские солдаты выглядят не слишком авантажно, зато на марше они веселы, бодры и полны энтузиазма, как охотники на лисиц. Как-то в лесу Фонтенбло на дороге в Шальи между «Ба- Брео» и «Королевой Бланш» я встретил маршевую роту. Впереди шагал запевала и громко пел задорную походную песню. Его товарищи шагали и даже раскачивали винтовки точно в такт. Молодой офицер, ехавший сбоку верхом, с трудом сохранял серьезность, слушая слова песенки. Их походка была неописуемо веселой и бодрой — никакие школьники; не могли бы играть с большим увлечением — и, казалось, таких рьяных ходоков ничто не может утомить.

В Компьене меня особенно восхитила ратуша. Я просто влюбился в эту ратушу. Она истинное воплощение такой непрочной на вид готической легкости: бесчисленные башенки, химеры, проемы и всяческие архитектурные причуды. Некоторые ниши позолочены или раскрашены, а на большой квадратной панели в центре расположен черный горельеф на золотом поле: Людовик XII едет на боевом коне, уперев руку в бок и откинув голову. Каждая его черта дышит царственным высокомерием; нога в стремени надменно отделяется от стены; глаз глядит сурово и гордо; даже конь словно с удовольствием шагает над распростертыми сервами, и ноздри его таят дыхание труб. Вот так вечно едет по фасаду ратуши добрый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату