так влетит в копейку. Вы меня понимаете?
— Ваше высочество, это уж мой расход.
— Ах, если это ваш расход, то я ничего не имею. Итак, сударыня. Да бросьте вы эти коленопреклонения. Учите хорошенько мальчуганов, повадки не давайте, спрашивайте по всей строгости законов, не поощряйте лени в особенности. Если что, то адресуйтесь прямо ко мне, а я знаю, что нужно делать. Повторяю, что мне фарфора не нужно. Мне нужны нормальные, здоровые русские дети. Подерутся — пожалуйста. Но доказчику — первый кнут. Это — самое моё первое требование. Вы меня поняли?
— Поняла, ваше императорское высочество.
— Ну а теперь до свидания — надеюсь, до скорого. Промедление смерти безвозвратной подобно[31]. Кто это сказал?
— Ваш прадед, ваше высочество.
— Правильно, браво, — ответил наследник и, пропустив впереди себя цесаревну, вышел из комнаты.
Аничков дворец
Положите около кота миллион долларов — он и не взглянет на них: разве что понюхает. Так было и со мной, когда мне сказали, что я буду воспитываться вместе с великими князьями. Кроме огорчений и душевных мук, это мне ничего не принесло. Что такое были для меня великие князья? «Князья» — это лица довольно неказистого, но в общем занятного вида: они ходили по Коломне с полосатыми мешками за спиной и кричали:
— Халат, халат, халат…
Это, пожалуй, даже интересно — воспитываться с такими князьями, если они моего возраста, но… они — великие. Великие! Что такое великие? Это значит огромные. Недавно Аннушка читала нам сказку о герое, которого звали: «не мал человек, под потолок ростом». Что, если мои будущие князья — тоже не мал человек, под потолок ростом? Что я буду делать? Какие перспективы ждут меня? На своей Псковской улице я, худо-бедно, прохожу уже в третьи силачи. Это стоит трудов, хлопот, превеликой боли в девятом ребре, но ничего не поделаешь, всякая карьера требует определённых усилий. Но ведь если я попадаю в общество «великих» князей, не мал человек, под потолок ростом, то ведь тут и к бабке ходить не нужно: это ежедневная обеспеченная мука. А что, если эти князья из породы Гулливеров [32]? Я недавно видел книжку с картинками: стоит огромный верзила в треугольной шляпе и держит на ладони маленького человечка с стрекозицыми ножками и презрительно смотрит на него. Дунет, и где твоя душа? Я не спал ночами, плакал, укрывался с головой от видений и молил Бога, чтобы он отдалил тот час, когда нужно будет навсегда, навеки покинуть эту милую, славную, уютную, родную, то густо пыльную, то обильно снежную Псковскую улицу. И та карета, которая подкатывала к нашему дому два воскресенья подряд с таким замечательным лакеем, уже казалась не чудесной, а злой каретой, наказаньем Божиим, посланным мне за великие грехи.
Дома шёл полный разгром, Аннушка сбилась с ног, стирала, гладила, пришивала какие-то пуговицы, мамочка приходила со службы взволнованная, ничего не ела, а приносила какие-то книжки, очень толстые, в переплётах, быстрыми глазами читала страницу за страницей, нервно, со щёлком перелистывала, что-то записывала в тетрадь и всё говорила, ни к кому не обращаясь:
— Господи! А вдруг осрамлюсь? А вдруг опозорюсь? Ведь великая наука нужна, наука!
Потом всё было брошено, и она уехала с братьями в Псков, определять их в Военную гимназию, мы с Аннушкой провожали их и на вокзале перед поездом горько плакали. Петра приняли, а у Константина оказалась грыжа, его снова привезли в Петербург, он приехал убитый и растерянный, и опять была суетня. Его в конце концов определили в Петербургскую первую классическую гимназию на полный пансион[33] и сейчас же остригли. Сестру Елизавету поместили в Павловский институт, что на Знаменской улице.
Что делалось в доме, что делалось — и всё это из-за каких-то «великих» князей, будущих моих мучителей и истребителей. Горька была моя судьба. Но что делать? Плакать? Мужское достоинство не позволяло. Что скажет Псковская улица? Сопротивляться? Всё равно — свяжут и свезут, да ещё, пожалуй, в княжеский полосатый мешок засунут, как кота: иди разговаривай из мешка. Бежать из дому в Америку? И эта мысль начала серьёзно занимать меня, но пока я накапливал хлеб на дорогу, деньги (уже было «зажато» семь копеек), подъехала карета — не та, не придворная, а обыкновенная, чёрная, свадебная, с окошечком позади, меня взяли за руку, помолились Богу, посидели на стульях, всплакнули, вздохнули, почему-то поцеловались с Нейдгардтихой, потом залезли на скользкое сиденье с пуговочками, качнулись, тронулись, лошади дружно цокнули — и тут я понял, что значит, когда говорят; пропала твоя головушка.
— Боже мой, Боже мой, Аннушка, в какие места едем, — говорила мать, и я ясно видел, что её тоже трясло от страха.
Вообще от всех этих новостей, от разлук с братьями и сестрой, от срочного изучения педагогики (после узнал) она похудела, стала молоденькая и худенькая, бедная моя, милая, ласковая мамочка. Как тепло и хорошо было с ней в этой карете, и ехать бы да ехать далеко, далеко, хоть на край света, хоть в Америку — только не в этот противный, враждебный, таинственный дворец. Мне казалось, что, как въеду в этот дворец, так сейчас же меня пришпилят к столбу и выпорют до двадцатого пота. Спасибо, что кубебу и мазь тайным образом прихватил с собой для облегчения. И долго, долго так тянулись мы через весь Петербург, мимо каких-то высоченных домов, которых я никогда раньше не видал. При другой обстановке они показались бы мне страшно интересными, а теперь я понял только одно: много булочных с золотыми кренделями. Потом всё стало гуще и гуще: какие-то невиданные народы, кучера кричат, наш тоже начал орать и оглядываться, порядку никакого, мимо стекла то и дело — лошадиные морды, цапнет за нос, а потом иди доказывай. Прижался я к мамочке и одно молил: «Пронеси, Господи». Учила в своё время Аннушка «Живому в помощи» — не учился, дурак, а теперь бы — находка. «На аспида и василису, — шептал я дрожащими губами, вспоминая Аннушкины уроки — на лева и змею», — и забыл дальше. Про лошадей в молитвах ничего не было — может, что и было, но к концу, а до конца никогда не доходил, старая телятина, — выругал себя я, по примеру коломенского водовоза.
— А вот и дворец! — затрепетав, сказала мамочка.
Я сунулся глазами в окно и увидел много красного.
Прошло много лет с тех пор, но и теперь, когда при мне говорят слово «дворец», в моих глазах вырастает всегда какая-то большая красная путаница.
Карета остановилась, подошёл какой-то солдат, что-то спросил, ему что-то ответили, карета опять тронулась, и потом, через много времени, я понял, что мы приехали с Фонтанки.
Вылезли из кареты, и первое, что я увидал, был огромный дом с выступами: конечно, только в таком доме могут жить не мал человеки, под потолок ростом. Пока что около нас суетились обыкновенные люди, с обыкновенными руками и головами, но одетые, как в цирке. Больше всех волновался старик, похожий на генерала, всё время шлёпавший губами, весь в медалях и трясущихся крестах: потом я узнал, что это был знаменитый пристав Хоменко, единственный статский советник[34] среди полицейского офицерства, любимец Марии Феодоровны. Он целый день стоял на посту у Аничкова дворца. Когда приезжала Мария Феодоровна, он снимал фуражку и кланялся, касаясь фуражкой земли. Нередко был приглашаем к великокняжескому столу и оставил после смерти состояние около трёх миллионов.
Люди из цирка понесли наши чемоданы, мы вялыми ногами пошли за ними и очутились в подъезде, в котором было четыре двери. Эти двери, как я потом узнал, вели на двор, на ту часть дворца, которая называлась «детской половиной», в сад и на кухню.
Вслед за носильщиком мы втроём: я, мамочка и Аннушка — пошли на детскую половину. Детская половина была расположена в бельэтаже[35]. Чувство, которое у меня тогда было, потом всегда повторялось по приезде в гостиницу: куда-то тебя поселят? Все трое, мы явно робели: мамочка и Аннушка крестились мелкими крестиками, а я боязливо оглядывался по углам: а вдруг