– Ты беспалого Биллиардиста знаешь? – тихо спрашивает Гвоздь.
– Ну, знаю, конечно.
– Знаменитый был в Москве биллиардист – маркер. Шары загонял – как гвозди в гроб, Правда, и кормился с того, а жрать захочешь – и бортового в лузу загонишь. Мастер! Уважали его!
– Не похоже.
– Вот именно – не похоже. И не в том дело теперь, что у него нужных пальцев не хватает. А в том, что он себя изгадил. Наливай-ка чаю, что ль…
И, пока Димка разливает Кипяток, разворачивает закутанный в холстинку для сохранения ситный и колет сахар на ладони, подражая Петровичу, Гвоздь покуривает, сидя на формовочном ящике и чуть покачиваясь, будто распираемый изнутри собственной мощью.
– История его нехитрая, – говорит Гвоздь. – На фронте он себе самострел сделал. Знаешь, как это бывало… Пальцы пулей отшиб. Ну, небось ловко сделал, не с бухты-барахты, а через тряпку… много способов было, чтоб не доказали, что в упор. Но время было горячее – под трибунал! Расстрел без разговору. Но тут председатель трибунала оказывается юристом, который у этого биллиардиста до войны учился играть. Уважал… И говорит председатель: не может быть, чтобы такой биллиардист себе пальцы отстрелил. Что угодно мог бы сделать, если б захотел, но не пальцы срезать. Это не самострел, это ранение. Короче, отпустили Биллиардиста в госпиталь. В общем, повезло прохвосту. До амнистии дожил – а теперь и признаться может. Ну, и ты посмотри на него сейчас: он что, человек? Он только шестерит возле Яшки- героя, возле Звезды его золотой крутится, тем и жив. Потому что измена даром не проходит. Если ты себе же в душу нагадил – хана, не отскребешь ничем. Ты меня понял, Студент?
– Понял, – заикаясь, говорит Димка.
– Ну вот. Это хорошо…
Он берет пол-литровую кружку с чаем по привычке за обод, а не за ручку, и покрытые рубцами пальцы легко терпят горячий дюраль.
– Вот этого Биллиардиста и хотел мне отдать Чекарь – вместо тебя. Выносит много лишнего Биллиардист, но я и так догадывался. Понял, какой у него путь? У Биллиардиста?
– Понял.
– Нет, Димка, жизнь у человека должна быть ясная, звонкая. От начала и до конца. Особенно у тебя.
– Почему у меня?
– Потому что в какое время ты жить будешь, Студент! В замечательное. И должен вырасти из тебя, понимаешь, человек, чтоб я и все мы из шалмана гордились – вот он, наш! Мы тебе свихнуться не дадим.
– Все равно свихнулся, – горестно признается Димка. – Вот и в университете… с анкетой.
– Это мы с подполковником обмозгуем. Я считаю, тут ты прав. Я бы тоже так… Раз фашистам не поддался, значит, ты не оккупированный. Это точно.
– Правда? – Димка не может скрыть радости.
– Это тебе любой фронтовик скажет. И на том надо стоять. И Голован тебя поддерживает. Он там у вас в авторитете. Крепкий мужик. И выпить может. И головы не теряет. Одно слово – Голован.
– У него, я слышал, девушка на фронте была.
– Была. Обычное дело – он комбат, она санинструктор. Фронтовая любовь. Пруссию как брали, его зацепило, и она перевязать ползла. И тут огнеметчик немецкий… Накрыло ее. На глазах у твоего Голована. Я б такого в своей жизни увидеть не хотел. Лучше б сам на месте… Да ну его, твой чай. Под такой разговор чего другого лучше, да мне на работу еще нужно.
Гвоздь отставляет кружку. Сидит, прислушивается к чему-то дальнему, неслышному для Димки. – Вот еще бы про чего написать, – говорит он тихо. – Про баб наших фронтовых, санинструкторш, сестричек… Нет таких слов, Студент, но найти нужно. Годы пройдут, но нужно найти. Вот Верка у нас…
Он смолкает. Продолжает после перерыва;
– Правду надо написать, Студент, правду. Без правды жизнь сохнет, как дурной куст. Потом я тебе много расскажу, Студент. Я ведь тебе и сотой доли про свою жизнь не рассказал…
Никогда раньше Гвоздь не говорил так много. Выжмет два-три слова – и молчит. Если он и выложил сотую долю о себе, то именно сегодня в сараюшке. Несомненно, он очень взволнован – этого никогда не выдаст он ни лицом, ни движениями, но в чем-то должно ведь состояние Гвоздя выказаться, и, видно, внутренняя смута вылилась в слова. Димка знает по себе, отчего бывают приступы словоохотливости, за которые потом, бывает, приходится расплачиваться. Но если бы душевное смятение не превращалось в речь, то для чего задуман праздник общения? Он благодарен Гвоздю за откровенность. Но самое главное друг утаил.
– Что ты задумал, скажи?
Гвоздь улыбается широко и на этот раз не спешит уйти в свою обычную скорлупу жесткости, недоверия и готовности к немедленному отпору.
– Живи, Студент. Еще несколько деньков тут перекантуйся, а Новый год мы встретим с легкой душой, как положено.
– Но что ты сделаешь, что? Я же не маленький.
– Но и не большой.
– В мои годы на фронт брали.
– Не от хорошей жизни. На бывалого солдата десять зеленых приходилось. Когда-то только с двадцати одного годка брали – в старину, видишь, умнее был народ.