мы, помощники Гамова, отказали ему в согласии… Зачем же нам сразу опустошать все склады, сразу продвигать эшелоны к границе? Ведь ни один вагон, ни одна машина реально границы не пересечет. Мы обещали Гамову немедленно начать подготовку операции, мы и начнем ее. Мы даже покажем по стерео эшелоны, выстроенные у границы, он увидит их и поймет, что его воля действует. Но воля народа отменит его волю, сомнений в том нет. И придется возвращать обратно огромные массы грузов, гнать по перегруженным дорогам тысячи машин. Зачем эта романтика? Мы же серьезные люди, Готлиб! Неделя, одна неделя – вот все, что можете иметь.
Бару дали семь дней. Референдум назначили на конец недели.
Утром следующего дня Гонсалес известил меня, что ко мне на прием просится президент Нордага Франц Путрамент.
– Вы его не судили, Гонсалес? – удивился я.
– Гамов хотел с ним о чем-то переговорить, но не нашел времени. Путрамент узнал о болезни Гамова и запросился к вам. «Все же старый знакомый!» – сказал он о вас.
– Доставьте его ко мне вечером. И попозже.
Путрамент показался в дверях, когда в здании остались одни сторожа. Почти час перед этим я смотрел последние известия. Омар Исиро передавал на весь мир о сердечном приступе Гамова. Я увидел со стороны, как Гамов хватался рукой за мое плечо, как к нам спешили Прищепа и Гонсалес, как мы четверо медленно – чтобы не трясти – несли Гамова, а вокруг кричали, сновали разные люди – приглашенные на заседания, охрана, выскочивший из толпы врач… А за рубежом пока только обсуждалось происшествие в Адане – правда, уже собирались на улицах кучки людей, но дальше не шло: буря, разразившаяся в следующие дни, еще не чувствовалась, она только скрытно набирала силы. Помню, что я даже рассердился – все же произошли события мирового масштаба: назначен референдум, подобного которому еще не было в истории, и временно вышел из строя самый властительный в мире человек, не президент, даже не король, а диктатор. На такое происшествие должны были откликнуться политики, общественные деятели, оно должно было порождать волнение, собирать толпы на площадях…
Уже спустя два дня я еще больше поражался тому возбуждению, которое произвела драма в Адане, но по-иному – оно было больше всего, что я мог вообразить…
В дверь вошли два охранника, за ними Франц Путрамент.
– Разрешите войти, генерал? – вежливо осведомился президент Нордага.
– Вы уже вошли, зачем же спрашивать разрешения? – сказал я.
– Я еще могу повернуть обратно, если не получу разрешения.
– Вряд ли это позволят ваши сторожа. Входите и располагайтесь в кресле, Путрамент. Вы свободны, – сказал я охранникам и снова обратился к Путраменту: – Вы сильно изменились, президент. Когда я увидел вас лихо скачущим на площадь, вы показались мне не солидным мужчиной, а лихим парнем, кем-то вроде кортезских ковбоев, те ведь стариками не бывают, то ли вообще бессмертны, то ли погибают задолго до естественной смерти.
– Я и был ковбоем, генерал. И как раз в юности. И как раз в столь нелюбимой вами Кортезии. И даже считался хорошим загонщиком скота. Иногда удивляюсь, зачем я променял лошадей на министров и генералов. С лошадьми мне проще общаться, чем с лидерами политических партий.
– Эти хорошие мысли вам стали являться после поражения в войне с нами? – сочувственно поинтересовался я.
– И до поражения. Но я хотел не о лошадях. Если позволите…
– Позволяю. Итак, вы хотите мне что-то сообщить? Или попросить?
– И сообщить, и попросить.
Он вдруг стал смущаться. Вероятно, он доселе только требовал и командовал, а сейчас явился просить – дар слова такая ситуация не умножала. Я слушал и рассматривал его. Конечно, внешности он был незаурядной – высокий, стройный, по-военному четкий, с хорошо вылепленной головой, рыжие кудри, рыжие усики, почти белесая короткая бородка, яркие голубые глаза… Но он уже старел, об этом свидетельствовали морщины на шее и склеротическая прозрачность кожи на руках. Я часто замечал, что многие люди начинают стареть не лицом, а руками и шеей, лицо еще свежее, а шея дрябнет и кожа рук становится восковой. Франц Путрамент принадлежал к этому типу людей.
А говорил он о том, что его зачем-то хотел видеть диктатор Латании. У него не было никакого желания встречаться с Гамовым, а пуще того – с его помощниками. Но он понимал, что теперь не волен в своих действиях, и терпеливо ждал. Но диктатор все не вызывал его, и это стало раздражать. Ну, не раздражать, словечко не для нынешнего его лексикона, а вызывать недоумение. А затем совершились события, какие не только его, всякого человека в мире должны были взволновать. Он подразумевает эпидемию водной аллергии. И буквально измучила мысль, что страшная болезнь вот-вот перекочует из соседней Корины в родной Нордаг и дети его страны станут погибать, а он ничем, ничем не сможет помочь!.. «Генерал Семипалов, в эти дни я мечтал о смерти, смерть в такие минуты куда легче бездействия, да еще бездействия, отягченного сознанием, что ты всех больше виноват в приближающейся беде, ибо оно результат войны, а ты войны желал, ты ее планировал, ты ее вел!.. Но совершилось чудо, только это слово выразит внезапно произошедшее. Ваша страна, столько лет являвшаяся пугалом агрессии, образом коварства и предательства, страна, которую я всей душой ненавидел, вдруг выступила спасительницей гибнущих детей. И каких детей? Не своих, нет, – всех! Детей своих врагов, моих детей! И жертвовала ради чужих детей всем, что имела – золотом своих банков, молоком своих юных матерей, молоком, отнимаемых от собственных детей!.. Я не мог в это поверить, это было немыслимо. Я не отрывался от стерео, искал в каждой картине опровержения объявленной программы спасения. Но стерео показывало пункты сбора грудного молока, очереди молодых матерей с детьми на руках – отдать то, что было так нужно этим, на их руках… У меня разваливалась голова от пылающих мыслей! И потом я увидел свою Луизу, свободную, она вела митинг в толпе женщин в моей стране, она призывала их внести свой вклад в дело помощи. И я снова и снова видел ее на машинах, на лошадях, на водоходах, полных собранным ею молоком, – не в тюрьме, не в глухой ссылке, а в моей столице, на площадке моего дома. Она возглавляла самое благородное, самое великодушное дело – дело помощи людям. И я любовался ею, я радовался и плакал от счастья».
Он вдруг разрыдался. Опустил голову, обхватил ее руками, старался удержать себя от слез – и не мог. Я подал ему стакан воды, он жадно отпил глоток и успокоился. Он был мой враг, врагов надо ненавидеть, я, наверно, и ненавидел его, но сейчас сочувствовал. Я понимал его. Он потерпел поражение, добровольно пошел на виселицу, он ведь не догадывался тогда, что минует виселица его, потом томился в тюрьме и не знал, что ждет его дальше. И тревога о дочери: где она, что с ней, жива ли, не попала ли под тот страшный пресс, что в этой враждебной стране зовется Священным Террором? И вдруг увидел ее не только свободной, но и чтимой, возглавившей в своей стране благородное женское движение… Было от чего потерять контроль над собой.
Так я тогда думал о нем – и это была правда. Но лишь маленькая частица правды.
– Итак, вы хотели меня о чем-то попросить, Путрамент? – спросил я, когда он немного успокоился.
– Вы начали новую кампанию, генерал. Самую удивительную кампанию, еще никто о такой не слыхал.. Идет подготовка к референдуму. Я прошу разрешить и в моей стране провести такой же референдум. В Нордаге в этом году неплохой урожай. Мы должны принять участие в помощи Корине и Клуру.
В прежние времена о таких предложениях говорили: «Не мог поверить своим ушам».
– Путрамент, вы серьезно?
– Для несерьезного разговора я бы не искал свидания с вами. Думаю, я имею право от имени своего народа… Ведь и Корина, и Клур вам враги, а вы задумали облегчить их страдания от голода. А для нордагов они старые друзья. Как же мы можем отстраниться, когда они молят о помощи? В этом случае – только в этом одном случае! – Нордаг всей душой с Латанией.
– Вы заблуждаетесь, Путрамент, – я понял, что с этим человеком надо говорить откровенно. – Вы думаете, что Латания уже решила помогать своим врагам. Но ведь готовится лишь референдум о помощи.
– Вы не уверены, что на референдуме скажут «да»?
– Уверен в обратном.