– Мне тоже.

Исиро предварил разговор с Сербиным показом Главной площади с огромным экраном на ней. На площадь вышли чуть ли не все свободные от работ – тысяч тридцать-тридцать пять. Но не это меня поразило, обыватели, любители сплетен о великих людях всегда сбегутся на пикантное зрелище, а что может быть пикантней, чем рассказ о том, как ведет себя глава государства, когда он в подштанниках или пижаме, к тому же сильно болен. Но чем больше я вглядывался в собравшихся – стереоглаз медленно озирал всю площадь, – тем сильней убеждался, что здесь собрались не любители сплетен, а люди, глубоко встревоженные здоровьем диктатора. Площадь молчала, ожидая показа – каменная тишина, лица, повернутые на возвышавшийся над площадью экран… Я вспомнил, что бесед с Сербиным от Исиро требует население, он не сам придумал эти рискованные спектакли. Ничего хорошего в этом не было.

А затем на экране появился Сербин. И опять говорил о том, как Гамов беспокойно спал, как ворочался, как кряхтел, сколько раз приходилось взбивать подушку, чтобы не отлежал ухо. Спал он, конечно, не по науке, а на левом боку. И как прошел с Сербиным в туалет, а после туалета изнемог и часок лежал, прикрыв глаза. Сонечка с Матильдой встревожились, засуетились, а Сербин прикрикнул на них: «Цыц, курицы, дайте полковнику поспать, видите – потянуло в дрему!» И как во время сна Гамова Сербин быстренько приготовил его любимую еду – гречневую кашу со свиными шкварками – и чуть не силком заставил немного пожевать, и как Гамов сердился: «Что ты мне всё шкварки подсовываешь, покажи, что у тебя в тарелке!» И как он, Сербин, отвечал: «Так я же в полном своем порядке, а вам здороветь надо, ешьте, ешьте!» А после завтрака полковник задумался, полежал и поднял голову: «А как сам ты думаешь, Семен, поддержат меня на референдуме?» А он, Семен, отвечал: «Хорошие поддержат, а плохие сунут свое черное „нет“». И как Гамов стал сердиться: «Причем тут хорошие и плохие, вон в правительстве не все поддержали, а люди замечательные.» А Сербин увидел, что он начал волноваться из-за референдума, а волноваться ему – ни в коем случае, очень опасно, и замолчал. А полковник еще пуще сердится: «Почему молчишь?» И как тогда Сербин ему напрямик: «Много врагов у вас, полковник, среди генералов ваших.» И как он тогда засмеялся, впервые за болезнь рассмеялся, так удивился: «Чудный ты парень, Семен, а глуп: несогласных со мной много, без несогласий крупных дел не совершают, но не только что врагов, даже принципиальных противников нет среди помощников». И как на это Сербин опять промолчал, у полковника голова шире плеч, он во всё проникает, а у Сербина мозги крохотные, только он им верит, редко обманывали. И знает: кто далеко заглядывает, тот, бывает, того, что у ног, не различает.

Экран погас. Я повернулся к Прищепе.

– Понимаешь, на что намекает этот подонок?

– Не подонок, – серьезно возразил Прищепа. – Что он может сказать, мы догадывались и раньше. Ни тебя, ни меня он не любит. Но как слушала его толпа! И ведь никакой не оратор.

– В том-то и опасность, что он никакой не оратор.

– Опасность? – Прищепа с удивлением смотрел на меня. Он был превосходным разведчиком, но посредственным психологом. Он раскрывал тайные дела, выводил на свет подспудные события, быстро расшифровывал секретные планы. Никто, кроме самого Гамова, с такой легкостью не проникал в глубину логики разыгрывавшихся политических происшествий. Но именно – в логику их, а не в то внезапное и нелогичное, что, возникнув вдруг, путало любые планы. Среди помощников Гамова, приученных ко всему тому, что он называл «неклассическим ходом событий», Прищепа был самым классическим по характеру и стилю работы. Появление на политической сцене полуграмотного и злого солдата он не сумел заранее правильно оценить.

– Ты опасаешься, что Сербин ведет хитрую операцию против нас? – спросил он. – В частности, против тебя, как заместителя и преемника Гамов? Но ведь это легко выяснить. Я могу расколоть Сербина, даже не прибегая к допросам. Я не Гонсалес, у меня свои методы. Сербин общается с другими солдатами, а среди них много моих людей.

– Нет, – сказал я. – Меньше всего меня тревожит, что Сербин подкапывается под меня. Другое меня волнует – и очень, заверяю тебя.

– Тогда объясни.

– Жаль, что сам не понимаешь. В нашу политическую деятельность, такую логичную, даже когда она строится на логических парадоксах, врывается нечто хаотическое, бесформенное, нечто почти мистическое…

– Воля твоя, Андрей…

– Подожди. Вспомни, как, почти не дыша, стояли эти толпы перед экранами Исиро! Что их так захватило? Какие политические новости? Что Гамов стыдится показаться в кальсонах перед двумя санитарками? Что у него расстроен желудок и охранник сам ведет его в туалет? Что он любит гречневую кашу со свиными шкварками?! Чудовищно все это, чудовищно!

Павел пожал плечами.

– Весь мир интересуется состоянием Гамова. Это же естественно.

– Да, естественно! Состояние Гамова – проблема большой политики. Другое неестественно. В ряд важных мировых событий вдруг вторглись кальсоны, которых стыдятся, расстройство желудка, шкварки в каше… Это же страшно, пойми. Здесь и не пахнет политической логикой. Здесь мельчайшие личные факты, крохотки быта! Они способны воздействовать на примитивные эмоции, но должны быть вне политики, они путают ее ход. Будущее становится непредсказуемым. Подразумеваю – политическое будущее.

До Прищепы моя тревога не дошла. А в вечерних новостях я снова услышал о шкварках и о расстройстве желудка. И все было, как я опасался, – маленький личный фактик умело вознесен на принципиальную высоту.

– С утра вроде было ничего, – говорил Сербин с экрана. – Проснулся он сам, сам пошел на оправку, я довел его до туалета. Почистил зубы, я стоял позади, вдруг пошатнулся от слабости. Ну, чай, одно печенье съел, другое надкусил и ослаб. Потом отдохнул, попросил «Вестник» и «Трибуну», а в «Трибуне» тот мальчонка, что просил помощи, хорошенький мальчонка, только здорово худой, таким, когда заболеют, и не выздороветь. Долго, долго смотрел на него, положил газету, закрыл глаза, но не спал, чего-то думал. В обед я принес каши и сока. Сок он попил с четверть стакана, а от каши отказался. Говорит: «Не хочется что-то». А сам на ту газету смотрит, на того худого мальчонку. «Да чего вы, полковник, говорю, малышу лучше не станет, если вы еще больше ослабнете. Да и люди, говорю, не без Бога в сердце, не дадут умереть с голоду». А он мне: «Боюсь, Семен, люди ведь разные». Так и не ел весь день, сейчас заснул, спит нехорошо, стонет во сне. – Сербин покривил лицо, стал рукой вытирать глаза, слезы потекли по щеке, он помолчал, потом закончил: – Вот такой день. И хоть бы скорей тот опрос делали, не выдержать полковнику долгого ожидания.

Весь он был тут, тот нелогичный, непредсказуемый заранее фактор, о каком я говорил Прищепе, – слезы, внезапно заскользившие по грубым щекам Сербина. Если бы я мог, я схватил бы этого солдата за шиворот, силком оттащил от экрана, еще наддал бы вдогонку! Меня сводило от ненависти. Я мог бороться против любого рассуждения, любой мысли противопоставить другую – еще разумнее, каждую идею погубить другой – еще доказательней. Против слез аргументов не было, они текли вне логики и действовали сильней логики. Николай Пустовойт, министр Милосердия, оплатил золотом – тысячекратно по весу – каждую каплю крови врача Габла Хоты, пожертвованную нашим военнопленным. Я предугадывал, что каждая слезинка, протекшая по щекам Семена Сербина, потащит за собой в миллионы раз больше того, что платил Пустовойт! Благополучие страны становилось зыбким, потому что неумный солдат, так позорно вывалянный по приказу Гамова в навозе и потом обласканный тем же Гамовым, ныне плачет на экране от того, что у Гамова пропадает аппетит. Терпеть это было свыше моих сил!

Я пошел к Гамову.

В приемной два врача и пожилая сиделка, Матильда, тихо беседовали о состоянии больного, смотрели утреннюю сводку лабораторных анализов. Матильда и врачи встревожились – они не знают, можно ли пускать к больному, у них правительственный запрет – никаких встреч с Гамовым. Я объяснил им, что правительственный запрет подписывал сам и уже поэтому меня не причислить к посторонним. Оба врача заверили, что ухудшений нет, но и выздоровление не близко. Я прошел к Гамову. У его кровати сидел Сербин и что-то втолковывал, кажется, упрашивал выпить лекарства, – в руке у него было чашечка мутноватой бурды. Гамов приподнял голову, протянул мне руку. Рука была горячая, но вялая, рукопожатие вышло слабым, совсем не похожим на прежние гамовские.

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату